– Писал бы. Но настоящая литература требует досуга и неторопливости.
– Досуга здесь навалом, – сказал другой.
– И люди никуда не торопятся, – поддержал его первый.
– Они нигде никуда не торопятся. Просто – суетятся, – резюмировал я.
– А ты неплохой парень.
– Да и вы ребята – ничего. Зачем драться начали?
– Тебе что-то ответить, Дронов?
– Не нужно.
– Тогда и не спрашивай. И приятелю своему скажи – отключил бы он иллюминацию.
– Раздражает?
– Нет. Напрягает.
– Вы мужчины сдержанные.
– Не всегда. Разойдемся по-хорошему?
– А по-плохому и не получится.
– Да?
– «А коль придется в землю лечь, так это – только раз...» – напел я.
– Невеселый мотив.
– Старенький.
– И вообще – светает. Ты узнал, что хотел?
– Не вполне. Но я – доволен.
– Это радует.
– «Долетайте до самого солнца и домой возвращайтесь скорей...» – снова обратился я к песенной классике.
– А ты веселый парень, Дронов.
– И находчивый, – подтвердил я. – Вам это говорили?
«Двое из ларца» переглянулись.
– Зачем им нам что-то говорить? – наконец сказал один.
– Это да, – подтвердил я. – Солдаты – как дети, убьют – не заметят. – Помолчал, допалил сигарету. – А генералы – тем более. Не говоря уже об адмиралах.
Мужчины промолчали. А что они могли мне сказать? Ничего.
Я сделал рукой «о’ревуар», кивнул на брезент, под которым наличие парашютов угадать было нельзя:
– Попутного ветра, птицы наши, – развернулся и пошел прочь. Не знаю, была моя спина напряженной, нет... Солдаты – как дети...
Когда я подошел к машине и оглянулся, парней ни у машины, ни на обрыве уже не было. Еще через минуту в темной мгле я не увидел даже – угадал темные крылья парашютов. Их поднимало встречным потоком и несло прочь с этого госте-приимного острова.
А на востоке уже занимался рассвет. На Саратоне слишком много огней, чтобы восходом можно было любоваться каждый день. И еще мне подумалось вдруг: рассветы хороши, но людей волнуют закаты, когда знойный день вдруг превращается в странное, сумеречное пространство, и все, что было так знакомо днем, вдруг видится другим, приобретая иные краски и очертания, а то и вовсе теряясь в пространстве ночи... И над всем этим господствуют звезды, напоминая нам о том, что и это пройдет.
Глава 16
Гонзалес развернул автомобиль, и мы поехали домой.
– Хорошо поболтали? – спросил Гонзалес.
– Душевно.
– Узнал что-то новое?
– Скорее старое.
– Да?
– Если какая-то неприятность должна случиться, она случается.
Диего поморщился:
– Еще что-нибудь?
– Из всех неприятностей случается именно та, ущерб от которой больше.
– Ты стал оптимистом.
– Просто устал.
– Поспи. Только скажи перед сном хоть что-то доброе. Не то тебя будут мучить кошмары.
– Мы победим.
– Кого?
– Всех. Так лучше?
– Еще бы. А кто – «мы»?
Я ничего не ответил. Меня сморило, как только я привалился к сиденью. Вот только... Я спал и не спал: чувствовал толчки, скорость, аромат сигары, знал, что еду в машине с Диего Гонзалесом, и в то же время – видел странную церемонию: Диего Гонзалес, в черном камзоле и белоснежных кружевах воротника, с хищной эспаньолкой и при шпаге, стоял на ступенях Прадо испанским грандом, царственно приглашая меня взглянуть на картины кисти Гойи... Но из картин я увидел почему-то только одну: четверо мужчин в треуголках у загона, с ними – женщина, и лица всех четверых прикрыты личинами... И только один, сидящий с краю, – с открытым лицом, и в руке его хлыст. И я попытался всмотреться в его лицо и, кажется, даже узнал, – но нет, очертания расплылись, и вместо этого я услышал вкрадчивый голос: «И ты станешь звездой, или каплей росы, или океаном... Ты станешь всем, чем только пожелаешь, и будешь всегда... Как солнце на небе, как вода в реках, как несокрушимые твердыни скал... Ты станешь всем... всем... всем...»
Наверное, я застонал, потому что почувствовал, как Диего тронул меня за плечо. Открыл глаза. Мы уже проскочили Саратону, и до нашего пристанища оставалось не более десяти минут пути.
– Говорил тебе – думай о хорошем.
– Я пытался.
– Ты стонал во сне. Что тебе снилось?
– Личины.
– Это из которых бабочки?
– Это которыми люди прикрывают лица, чтобы оставаться неузнанными.
– И ты их не узнал?
– Нет.
Гонзалес покачал головой:
– Неузнанным можно остаться только в толпе.
– Думаешь?
– Проверено. Там нет ни личин, ни масок. Толпа сама – единое существо и подчиняет всех своим законам. Индукция.
– Мудрено.
– Но верно. Думай о хорошем.
Легко сказать. Итак, что у нас хорошего? Подставили меня профессионалы из конторы. Грамотно. Качественно. По полной. Зачем? Чтобы шевелился? Нет. Чтобы шевелил извилинами.
А что это означает? Только одно: где-то уже происходило нечто подобное. Кто-то где-то вскрывал вены, прыгал с небоскреба или просто с шестнадцатиэтажки, топился в ванне, стрелялся из пистолета?..
Что еще? Если где-то что-то произошло так, что обратили внимание наши, значит, обратили внимание в с е. И скоро здесь будет жарко, как... Угу.
– «Долетайте до самого солнца и домой возвращайтесь скорей!» – напел я вслух.
– Кажется, ты успокоился, – отреагировал Гонзалес.
Я перевел ему песенную строку. Умный Диего даже не улыбнулся: процитировал афоризм Ларошфуко:
– «На солнце и на смерть нельзя смотреть в упор».
Я тоже решил поумничать, ответил знаменитым прутковским:
– «Взирая на солнце, прищурь глаза свои, и ты смело разглядишь на нем пятна».
– И какие пятна видишь ты?
– Пока не вижу. Но – чувствую. Диего, анекдот хочешь?
– Смешной?
– Жизненный. После посещения американцами Луны вызывают нашего Гагарина в ЦК и говорят: «Товарищ Гагарин, американцы опередили нас в освоении космоса – покорили Луну. Они сейчас первые. Этого допустить мы не можем. Готовьтесь, завтра полетите на Солнце». Тот в ответ: «Товарищи, как же можно, я же там сгорю!» – «Товарищ Гагарин, в ЦК тоже не дураки... Ночью полетите».
– Это – жизненный?
– Ага. Знаешь, Диего, у меня такое чувство, что на Солнце меня уже запустили. Ночью. И время старта я прозевал.
Диего прикурил затухшую сигару, пыхнул, покачал головой:
– Зачем так мрачно? Что говорят факты? Они говорят только то, что с крыши упала дочь одного из ваших нефтяных магнатов. Не первого даже ряда богатея. И – все.
– Ей приказали спрыгнуть с крыши. Ее этим... соблазнили.
– Сюжет не новый, – спокойно отреагировал Гонзалес. – Но действенный. Она была христианкой?
– Вряд ли.
– Она не знала сказанное: «Не искушай Господа Бога своего». Вот и погибла.
– Кто-то показался ей богом.
– Кто?
– Тот, кто расцветил для нее мир иллюзиями.
Диего только покачал головой:
– Мир порою скучен. Но скука не вовне, а внутри человека. Она – как маета: изматывает, но ничего не дает взамен.
– Вот и я порою маюсь.
– С чего?
– Не с чего, а чем. Дурью. Есть такое русское выражение: «дурью маяться».
– Не понимаю тебя.
– Я и сам себя порой не понимаю.
Ну да. Не понимаю. Потому что боюсь этого понимания. Того, что жизнь проходит, что время истекает, как струящаяся вода сквозь пальцы, если опустить руку в ручей... Только раньше ручей был глубоким, чистым, звенящим, а теперь – словно унылая череда минувшего замутила все взвесью песка и ила, и ручей едва движется под пальцами, и зарастает ряской... И ты вдруг понимаешь, что здесь – не твой дом, что ты живешь по-пустому и что разговоры твои пустые хотя бы потому, что люди рядом с тобой – с такой же мутью минувшего в душе, и ты не знаешь их жизни, и оттого не можешь посочувствовать им искренне, и оттого – их искреннего сочувствия не ждешь, и остаешься одиноким под этим небом... Отчего все так? Бог знает.