— Еще есть предложения?
— Сотни!
— А Курилы ты, профессор, случайно, японцам отдать не хочешь? — подозрительно спросил Басманов.
— Можно отдать, — великодушно сказал Кузин, — непринципиальный вопрос. Задача не первой срочности. Посмотрим по ситуации.
— Вот как?
— Полагаю, есть дела поважнее.
— Борис Кириллович, безусловно, прав, — заметил Луговой, — гораздо существеннее вопрос, принимать ли участие в разработках иракской нефти — когда там явственно просматривается грядущая американская гегемония. Или, скажем, — тянуть трубопровод в Китай или нет? Газовую трубу в Европу вести через Литву или Украину?
— Что такое? — Кузин сбился с мысли.
— В целом вы совершенно правы, Борис Кириллович. Трудно спорить с вашей программой. Кардинальный путь развития вы наметили, а детали можно потом уточнить.
— То есть программа вас устраивает?
— В целом — да. Сейчас на повестке дня тактика. Вы готовы?
— Не могу ответить, — осторожно сказал Кузин, — нужно подумать.
— А что же думать? — искренне изумился Луговой. — Россия-то, матушка, ждет. Кто ж ее в Европу-то снарядит, как не вы?
— Ну одному мне, пожалуй, не по силам, — сказал осторожный Кузин.
— Дурак ты, Борис Кириллович, безответственный дурак. Сам же говоришь: время уходит. Поезд уедет, торопись! Не хочешь, так история другого лидера найдет, а ты так с идеями своими и просидишь на перроне. Верно говорю, Димочка?
— Борис Кириллович еще подумает, — сказал Луговой.
— Пусть думает. А поезд истории пока другого машиниста поищет. Верно, Димочка?
IX
Вышеописанного диалога Сергей Ильич Татарников не слышал и, соответственно, пересказать не мог. Он поэтому продолжал рассказывать о преступных авантюрах новых богачей, о покупках футбольных команд, а Рихтер, слушая его, таращил глаза и моргал.
— Два болтуна, — сказала Татьяна Ивановна, — два пустомели. Один гвоздь вдвоем вбить не могут, а туда же, миллионы считают. Ты, поди вон, три рубля заработай. Здоров только в чужой карман заглядывать. Люди делом занимаются, а вы языки трепете. Про футбол Сергей верно говорит. Какие ребята хорошие. За мной в юности ухаживал Костя Попов, играл за «Трудовые резервы».
— Что ж ты за него не вышла, была бы сейчас миллионершей, — горько сказал Соломон Рихтер, поверив, что Костя Попов получал бы в «Трудовых резервах» миллионы.
— Я на футбол ходила и надела белую блузку, а мне Костя сказал, что я похожа на Любовь Орлову.
— А зачем же тогда они занимаются искусством, если искусство — не главное? — спросила Лиза.
— Он с одиннадцати метров бил, а не попал.
— Затем, что в истории, в реальной, земной истории, всякая деталь находит свое место. Поглядите на искусство и поймете, что будет с политикой. Поглядите на Фидия, поймете Перикла. Помните историю с Парфеноном? — и Татарников повернулся к Павлу.
— Почему за Костю не вышла? Так ведь за всех сразу не выйдешь. Что я прошмандовка какая?
Павел не нашелся что сказать. Он помнил, что Фидия обвиняли в воровстве, но связать это с правлением Перикла, кажется, вполне успешным правлением, у него не получилось. К тому же совсем некстати приходили вовсе иные мысли. Он глядел на Лизу и думал, как же неестественно она держится. Зачем она старается показаться умнее, чем есть, думал он. А вышла бы за футболиста, так сейчас бы голы и подачи обсуждала, и так же увлеченно.
— Мне Костя шарфик бязевый подарил — так я не взяла. Как же от чужого мужчины подарки брать? Не годится это, от людей стыдно.
— Нефть для них важнее искусства, а власть важнее нефти.
— А вот ты мне шарфик и не подарил. А я так хотела, так хотела.
— Идея русского либерализма нуждается в более внятном артикулировании, — заметил во вчерашней беседе Кузин.
— Преодолеть косность сознания, — так говорила вчера Роза Кранц, качая красной ногой, — научитъ людей видеть, научить понимать!
— Каждый из нас делает свое дело, — говорил Басманов значительно, — Борис Кириллович артикулирует идеи, а мы, тугодумы, трубу тянем.
— Отрадно, что наши цели совпадают, — поддержал Клауке, который хотел купить дачу на Майорке, но бороться за демократию тоже хотел.
— Костя пить стал. Так жену и не нашел, наверно, поэтому. А может, наследственное.
— Второй авангард самим фактом существования подтверждает: вектор развития, указанный первым авангардом, выбран верно!
— Позвольте, а куда вектор показывает?
— Какая грязная авантюра, — подал голос Рихтер, — какая банальная демагогия! Вы предатели! Все предатели!
Он встал с кресла и сделал несколько неверных шагов по комнате, грозя Татарникову пальцем.
— Интеллигенция, — сказал Соломон Моисеевич, — несет в себе проект свободного развития общества, высокого досуга. Все, что вы говорите здесь, вздор. Этот день забудется, сотрется в памяти. Вы можете сколько угодно предавать меня! Да! Как предала меня Елена Михайловна! Пусть!
— Что ж ты все время о себе да о себе, — оборвала Рихтера Татьяна Ивановна, — пуп земли нашелся. Не твоя она жена, чтобы тебя предавать. Совсем обалдел.
— Я считал ее членом своей семьи, надеялся на нее.
— Что ж ей теперь делать? — Татьяна Ивановна не любила невестку, но эгоизм мужа не любила еще больше. — Прикажешь выносить за тобой горшки? А ты, старый скандалист, что дашь ей взамен? Микеланджело своего с Марксом?
— Да, — ответил Рихтер.
— Хватит ерунду молоть. Иди на кухню, творожок покушай и спать ложись.
— Ничего мне не надо. Я хочу остаться один. Один, слышишь! Никто не заботится, не понимает, не слышит. Будет лучше, если уйду из дома, как Толстой.
— Иди, кто тебя держит?
— Уйду. Уйду.
— Помилуйте, Соломон, куда же вы уйдете?
— Какая разница. Вам не понять, Сергей, что такое — жить в пустоте. У вас дочка и любящая жена, домашние ценят вас. Насколько я понимаю, кавказский родственник, Тофик Мухаммедович, поддерживает вас. Вам можно позавидовать. А я так одинок.
Соломон Моисеевич стоял посреди комнаты, задрав подбородок вверх, и смотрел в потолок. Домочадцы собрались вокруг него и уговаривали поужинать и лечь спать. Соломон Моисеевич не отвечал на уговоры, скорбная линия рта и полуприкрытые веки показывали, что ему тяжело.
И, как это теперь часто происходило с ним, Павел испытал обиду за деда. Он видел его чужими глазами, вздорного, капризного, жалкого, и понимал, что именно таким останется дед в памяти этих людей. Облик деда был стыдным, и Павлу обидно было, что любой незначительный человек смотрится мужественнее, чем его дед, и что никто не может увидеть подлинной силы Соломона Рихтера. Любой сегодня был значительнее его, любой имел основания над ним смеяться. И Лиза, которая безропотно переносила барские замашки, и Татарников, снисходительно относившийся к слабостям старика, смотрели на него с состраданием, и это унижало. Павел понимал, что никто и никогда не сможет поверить в величие Соломона Рихтера — так жалок его облик. И мать Павла, привыкшая подтрунивать над Соломоном Моисеевичем, никогда не позволяла ни себе, ни другим поверить в то, что это величие есть. Павел глядел на трясущиеся руки Соломона Моисеевича, на его слезящиеся глаза, слушал сбивчивую, мелодраматическую речь, и ему было обидно. За смешными словами, за дряблыми чертами бессильно хрипело величие, беззащитное величие, которого больше не было нигде, и никогда больше не будет такого. Но никто не хотел про это величие знать, никто не верил в то, что такое бывает, и никто уже никогда не узнает, что величие было. А может быть, и не было ничего?
— Скажи, дедушка, — спросил Павел, — а проект истории существует отдельно от нее, как замысел от картины? Он просто спит в истории, да? Придет пора — и он проснется? Но ведь замысла без картины — нет.
— Мне пора спать, — сказал Соломон Моисеевич слабым голосом. — Пашенька, попроси у бабушки раствор ромашки, у меня плохо работает желудок. И спроси, может быть, мне надо поесть чернослива? Ты должен запомнить, — но что именно, Рихтер не сказал.