Слушаться и слушать было для Кина одно и то же. С тех пор как коротышка заговорил о шахматах, он стал самым безобидным евреем на свете. Он не прерывал себя, его вопросы были риторическими, но он все-таки на них отвечал. Слово «шахматы» звучало в его устах как приказ, как если бы только от его милости зависело, сделать или не сделать ударение на смертельном «мат». Молчаливость Кина, поначалу его раздражавшая, казалась ему теперь признаком внимания и льстила ему.
Во время игры его партнеры слишком боялись его, чтобы мешать ему репликами. Ибо мстил он жестоко и делал опрометчивость их ходов всеобщим посмешищем. В перерывах между партиями — полжизни он проводил за доской — с ним обращались так, как то соответствовало его фигуре. Он был бы рад играть непрерывно. Он мечтал о такой жизни, когда с едой и сном можно будет управляться во время ходов противника. Когда он, играя шесть часов подряд, побеждал и вдруг объявлялся еще один претендент на поражение, в дело вмешивалась его жена, которая заставляла его прекратить игру, ибо иначе он становился с ней слишком нагл. Она была ему безразлична, как камень. Он держался за нее, потому что она давала ему есть. Но когда она рвала его цепь триумфов, он яростно плясал вокруг нее и бил ее по немногочисленным чувствительным местам ее отупевшего тела. Она спокойно стояла и при всей своей силе разрешала ему делать с собой что угодно. Это были единственные супружеские ласки, которых он ее удостаивал. А она любила его, он был ее ребенком. Дело не позволяло ей завести никакого другого. В "Идеальном небе" она пользовалась величайшим уважением, будучи среди очень бедных и дешевых девушек единственной, у которой имелся постоянный клиент — один старый господин, вот уже восемь лет неизменно навещавший ее по понедельникам. Из-за этого верного дохода ее называли пенсионеркой. Во время частых сцен с Фишерле все заведение бушевало, но никто не осмелился бы начать, вопреки ее запрету, новую партию. Фишерле бил ее только потому, что знал это. К ее клиентам он питал всю нежность, какую оставляла ему любовь к шахматам. Как только она с кем-нибудь удалялась, он отводил душу за доской. На незнакомых людей, которых в это заведение заносил случай, у него было преимущественное право. Он предполагал в каждом большого мастера, у которого можно кое-чему поучиться. В том, что он тем не менее победит его, сомнений у Фишерле не было. Лишь когда надежда на новые комбинации пропадала, он предлагал незнакомцу свою жену, чтобы на некоторое время отделаться от нее. Сочувственно относясь к любой специальности гостя, он тайком советовал ему спокойно провести наверху у жены часок-другой, она не такая, она способна оценить человека изящного. Но он просил не выдавать его жене, дело есть дело, и он действует вразрез с собственными интересами.
Прежде, много лет назад, когда жена еще не была пенсионеркой и у нее было слишком много долгов, чтобы отправлять его в кофейню, Фишерле приходилось, если жена приводила в их клетушку клиента, лезть, несмотря на горб, под кровать. Там он внимательно прислушивался к словам гостя — слова жены были ему безразличны — и вскоре чувствовал, шахматист ли тот или нет. Точно выяснив это, он поспешно вылезал из-под кровати — зачастую очень больно ударяясь горбом — и приглашал ничего не подозревавшего клиента на партию в шахматы. Иные соглашались на это, если играть на деньги. Они надеялись отыграть у паршивого еврея деньги, которые подарили женщине, подчинившись высшей силе. Они считали, что это их право, потому что теперь они уж наверняка не вступили бы в подобную сделку. Но они проигрывали еще раз столько же. Большинство отклоняло предложение Фишерле устало, недоверчиво или возмущенно. Никто не задумывался о том, откуда он, собственно, взялся. Но страсть Фишерле с годами росла. С каждым разом ему становилось труднее так долго откладывать свое предложение. Часто на него вдруг накатывало. И он никак не мог отделаться от мысли, что там, наверху, лежит инкогнито чемпион мира. Слишком рано появлялся он тогда возле кровати и стучал по плечу тайной знаменитости пальцем или носом до тех пор, пока та наконец, вместо ожидаемого насекомого, не принимала к сведению карлика и его предложения. Это все находили нелепым, и не было никого, кто не воспользовался бы такой возможностью потребовать свои деньги назад. После нескольких таких случаев — один рассвирепевший скототорговец как-то даже вызвал полицию — жена категорически заявила, что либо отныне все будет по-другому, либо она возьмет себе другого в мужья. Теперь Фишерле, хорошо ли шли дела или плохо, отправлялся в кофейню и не смел приходить домой до четырех часов утра. Вскоре после этого укоренился тот солидный понедельничный господин, и самая страшная нищета миновала. Он оставался на всю ночь. Фишерле еще заставал его, возвращаясь домой, и, здороваясь, тот неизменно называл коротышку "чемпион мира". Это произносилось как хорошая острота, — со временем ей стало лет восемь, — но Фишерле воспринимал это как оскорбление. Когда господин, чьей фамилии никто не знал — он скрывал даже имя, — бывал особенно доволен, он из жалости позволял Фишерле быстренько выиграть у себя партию. Господин принадлежал к людям, которые любят кончать со всем лишним сразу. Покидая клетушку, он снова на целую неделю избавлялся и от любви и от жалости. Поражением, которое он терпел от Фишерле, он сберегал монетки, которые иначе должен был бы держать наготове для нищих в магазине, каковым он, вероятно, владел. На его двери была прикреплена табличка "Здесь нищим не подают". А Фишерле ненавидел одну категорию людей, и это были чемпионы мира по шахматам. С каким-то бешенством следил он за всеми выдающимися партиями, которые ему предлагали газеты и журналы. То, что он однажды разобрал сам, он держал в голове годами. При его бесспорном местном первенстве ему было легко доказать своим друзьям ничтожество этих светил. Он демонстрировал им, целиком полагавшимся на его память, ход за ходом события того или иного турнира. Как только их восхищение такими партиями достигало меры, которая сердила его, он выдумывал сам неверные, в действительности не сделанные ходы и продолжал игру так, как то устраивало его. Он быстро доводил дело до катастрофы; становилось известно, кто потерпел ее, а имена были и здесь фетишами. Раздавались голоса, что такая же точно судьба постигла бы на турнире и Фишерле. Никто не обнаруживал ошибки побежденного. Тогда Фишерле отодвигал свой стул подальше от стола, так что его вытянутая рука только-только дотягивалась до фигур. Это был его особенный способ выражать презрение, поскольку окрестности рта, который служит для того же другим, были у него почти целиком закрыты носом. Затем он кряхтел: "Дайте мне платок, я выиграю эту партию вслепую!" Если жена оказывалась рядом, она подавала ему свой грязный шейный платок; турнирных триумфов, состоявшихся только раз в несколько месяцев, она не имела права лишать его. Это она знала. Если ее не было в заведении, то одна из девушек закрывала Фишерле глаза ладонями. Быстро и уверенно он шаг за шагом вел партию назад. Там, где была сделана ошибка, он останавливался. Это бывало как раз то место, откуда начиналось его жульничество. С помощью второго жульничества он с такой же наглостью приводил к победе противоположную сторону. Все слушали, затаив дыхание. Все изумлялись. Девушки гладили его горб и целовали его в нос. Парни, среди них и красивые, мало что смыслившие или вообще не смыслившие в шахматах, ударяли кулаками по мраморным столикам и с искренним возмущением заявляли, что это подлость, если Фишерле не станет чемпионом мира. Кричали они при этом так громко, что симпатия девушек сразу же обращалась к ним снова. Фишерле это было безразлично. Он делал вид, будто овация вообще не имеет к нему отношения, и только сухо бросал:
— Что вы хотите, я же бедняк. Внесите сегодня залог за меня, и завтра я буду чемпионом мира!
— Будешь сегодня же! — кричали все. Затем восторг кончался.
Благодаря своей славе непризнанного шахматного гения и постоянному клиенту жены-пенсионерки Фишерле пользовался под "Идеальным небом" одной большой привилегией: ему разрешалось вырезать из журналов и оставлять себе все напечатанные там шахматные партии, хотя эти журналы, пройдя через полдесятка рук, передавались через несколько месяцев в другое, еще более замызганное заведение. Но Фишерле отнюдь не хранил эти квадратные бумажки. Он разрывал их на мелкие клочки и с отвращением выбрасывал в унитаз. Он жил всегда в величайшем страхе, что кто-нибудь потребует какую-нибудь партию. Он сам вовсе не был убежден в своей значительности. Истинные ходы, которые он утаивал, заставляли его умную голову горько задумываться. Поэтому он ненавидел, как чуму, чемпионов мира.