Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Его подозрение, что она нацелилась на книги, с того несчастного дня, вспоминать который ему не хотелось, уменьшилось. Он верно понял, чего она добивается от него: завещания, и притом такого, где он распорядился бы только деньгами. Именно поэтому она оставалась ему совершенно чужой, хотя он знал ее целиком от первого до последнего слова. Она была на шестнадцать лет старше, чем он, по всей вероятности, ей суждено было умереть задолго до него. Какую ценность имели деньги, относительно которых было точно известно одно — что она никогда не получит их? Протяни она столь же бессмысленным образом руку к книгам, она, при всей естественной вражде, все-таки обеспечила бы себе его участие. Ее сверлящий, вечный интерес к деньгам, напротив, задавал ему загадки. Деньги были самым безличным, самым незначительным, самым бесцветным, что он мог представить себе. Как легко, без заслуг, без трудов, он просто-напросто унаследовал их!

Иногда его любознательность не выдерживала и открывала ему глаза, хотя он только что закрыл их при звуке ее шагов. Он надеялся на какую-то перемену в ней, на какой-то незнакомый жест, какой-то новый взгляд, какой-то непроизвольный звук, который выдал бы ему, почему она всегда говорит о завещаниях и деньгах. Лучше всего он чувствовал себя, помещая ее туда, где находило место все, чему у него, несмотря на его образованность и ум, не было объяснения. Сумасшедших он представлял себе грубо и просто. Он определял их как людей, совершающих действия самого противоположного рода, но обозначающих все одними и теми же словами. По этому определению Тереза — в отличие от него самого — была, безусловно, сумасшедшей.

Привратник, ежедневно навещавший профессора, был другого мнения. От бабы ему наверняка нечего было ждать. У него возникли опасения насчет ежемесячного «презента». Он считал, что этот куш ему обеспечен, пока жив профессор. Можно ли тут положиться на бабу? Нарушив свой привычный распорядок дня, он утром по целому часу просиживал, для личного надзора, у постели профессора.

Тереза молча впускала его и тотчас — она считала его швалью — уходила из комнаты. Прежде чем сесть, он презрительно глядел на стул. Затем либо говорил: "Я — и стул!", либо жалостливо трепал его по спинке. Пока он сидел, стул качался и скрипел, как тонущий корабль. Привратник разучился сидеть. Перед своим глазком он стоял на коленях. Сидеть у него не оставалось времени. Когда на стуле случайно воцарялось спокойствие, привратник приходил в беспокойство и озабоченно поглядывал на свои ляжки. Нет, они не стали слабее, на вид они были хоть куда. Только когда они снова становились хороши и на слух, он продолжал свою прерванную речь.

— Баб надо убивать. Всех как есть. Я знаю баб. Сейчас мне пятьдесят девять. Двадцать три года я был женат. Это почти половина моей жизни. Всегда с женой. Я знаю баб. Все преступницы. Сосчитайте все убийства путем отравления, господин профессор, у вас же есть книги, вот вы и увидите. Бабы — они трусливые. Я это знаю. Если мне кто-нибудь что-то скажет, я влеплю ему как следует, чтобы помнил, дерьмо несчастное, скажу я ему, да как же ты позволяешь себе? А теперь возьмите бабу. Она от вас убежит, бьюсь об заклад на мои кулаки, посмотрите, они кое-чего стоят. Я могу сказать бабе что угодно, она не шевельнется. А почему она не шевельнется? Потому что боится. А почему она боится? Потому что труслива! Я-то уж поколотил на своем веку баб, поглядели бы вы. У моей жены синяки не сходили. Моя покойная дочь — вот кого я любил, это была баба так баба, с ней я начал, когда она еще под стол пешком ходила. "Вот, — говорю я жене — та сразу в крик, как только я дотронусь до девчонки, — выйдет замуж, попадет в мужские руки. Пока молода, пусть приучается. А то ведь сразу пустится от него наутек. Я не отдам ее за такого, который не будет бить. На такого мужчину я чихать хотел. Мужчина должен это уметь. Я за кулаки". Вы думаете, был какой-нибудь толк от того, что я так говорил? Никакого! Старуха прикроет, бывало, собой дочь, и бить мне приходится обеих. Потому что баба не должна мне перечить. Мне — нет. Вы слышали ведь, как они обе кричали. Жильцы, бывало, сбегались послушать. Уважение в доме. Если вы перестанете, то и я перестану, говорил я. Сперва они затихали. Потом я пробовал, не закричат ли опять. Мне нужна была мертвая тишина. Я немножко добавлял правой. Я не сразу перестаю бить. А то бы я потерял навык. Бить — это, скажу я, искусство. Этому надо учиться. Один мой коллега, знаете, бьет сразу в живот. Человек падает без сознания и ничего уже не чувствует. Ну, а теперь я могу бить его сколько хочу, говорит коллега. Ну, говорю я, а что мне за радость, если тот ничего не чувствует. Если человек без сознания, я не стану его бить, потому что он ничего не чувствует. Этого правила я держался всю жизнь. Бить, говорю я, надо учиться так, чтобы человек не терял сознания. Бессознательного состояния не должно быть. Это я называю бить. Убить любой сумеет. Это не искусство. Я могу сделать вот так, и ваш череп — к черту. Можете поверить? Я этим не горжусь. Я говорю, что убить каждый сумеет. Знаете, господин профессор, это и вы сумеете. Сейчас, правда, как раз не получится, потому что вы умираете…

Кин видел, как росли кулаки от совершенных ими героических подвигов. Они были больше, чем человек, которому они принадлежали. Вскоре они заполнили всю комнату. Рыжие волосы росли в той же пропорции. Они энергично стряхивали пыль с книг. Кулак врывался в соседнюю комнату и давил Терезу в кровати, где та вдруг оказывалась. Где-то кулак попадал в юбку, которая разлеталась на куски с великолепным шумом. Как радостно жить! — кричал Кин сверкающим голосом. Сам он был так ничтожен и худ, что ему нечего было бояться. Из осторожности он занимал еще меньше места, чем обычно. Он был тонок, как полотно. Никакой кулак в мире не мог причинить ему никакого ущерба.

Это преданное, ладно скроенное существо исполняло свою обязанность очень быстро. Стоило ему посидеть здесь четверть часа, и уже Терезы как не бывало. Перед этой силой ничто не могло устоять. Только потом оно забывало уйти и оставалось еще на три четверти часа без видимой цели. Книгам оно не причиняло вреда, но Кину оно начинало докучать. Кулаку не следует так много говорить, а то становится заметно, что ему нечего сказать.

Его дело — бить. Побил — и пусть уходит — или хотя бы молчит. А он мало заботился о нервах и желаниях больного и упорно разглагольствовал о себе самом. Сначала, правда, он проявлял некоторую деликатность и в угоду Кину прохаживался насчет преступного женского племени. Но горе, когда с женщинами бывало покончено, тогда оставался кулак как таковой. Он был еще силен, как в свои лучшие времена, но уже в том возрасте, когда часто и с удовольствием предаются подробным воспоминаниям. Чтобы такой человек, как Кин, знал всю его славную историю. Тут нельзя было закрывать глаза, а то бы кулак сделал из него, Кина, кашу. Тут и ушные веки не помогли бы, не выросли еще заслоны от такого рычанья.

Когда истекала половина срока визита, Кин стонал от одной старой и мнимо забытой боли. Уже в детстве он нетвердо стоял на ногах. Он, по сути, так и не научился ходить как следует. На уроках гимнастики он регулярно падал с турника. Наперекор своим длинным ногам он был худшим бегуном в классе. Учителя считали его отставание в гимнастике неестественным. По всем остальным предметам он шел благодаря своей памяти первым. Но что толку было ему от этого? Из-за его смешной фигуры его никто, в сущности, не уважал. Ему без конца ставили подножки, и он добросовестно спотыкался. Зимой из него делали снеговика. Его валили в снег и катали в нем до тех пор, пока тело его не достигало нормальной ширины. Это были самые холодные, но и самые мягкие его падения. Он вспоминал о них с очень смешанными чувствами. Вся его жизнь была непрерывной цепью падений. От них он оправлялся, от личной боли он не страдал. Тяжело до отчаянья становилось у него на душе тогда, когда в голове его разворачивался один список, который он обычно держал в строжайшей тайне. Это был список невинных книг, которые он заставил упасть, настоящий перечень его грехов, педантичный протокол, где были точно отмечены час и день каждого такого падения. Тут он увидел перед собой трубачей Страшного суда, двенадцать привратников, как его собственный, с надутыми щеками и мускулистыми руками. Из их труб гремел ему в ухо текст этого списка. В своем страхе Кин только усмехался по поводу бедных трубачей Микеланджело. Те жалко ютились в углу, спрятав за спину свои трубы. Перед такими малыми, как эти привратники, они посрамленно складывали оружие — длинные свои инструменты.

34
{"b":"132480","o":1}