Хлопнула дверь, кидая в ночь полосу света, на крыльце послышались голоса — Спартака и доктора Сазоненко; и как только Спартак, смутно белея тенниской, ступил к кабине, Володя поднялся навстречу, ища его руки и стараясь по ним быстрее, чем по голосу, узнать, все ли хорошо и будет ли… будет ли мальчик жить.
— Что, Спартак? Останемся здесь? — торопливо спросил Володя.
— Нет, поедем. Рана не опасная. Но без переливания не обойтись.
Володя забрался в кабину, включил мотор и еще раз спросил:
— А может, может, мне подойти сейчас к Омару? А, Спартак?
— Поехали! — И Спартак вдруг сам положил ладони на баранку, дал задний ход.
И Володя уже поневоле развернулся, выкатил на шоссе, взял путь на дорогу, которая уводила его в лагерь, но уводила его и в тревоги, в перестрелки, в бои — постойте, постойте, уж не в те ли бои уводила она, из которых не вернулся отец, не вернулись другие отцы? И, находясь на этой странной дороге, проходящей через сегодняшнюю ночь и через отдаленные ночи иных времен, чувствуя в себе то ожесточенного, то доброго человека, он еще несколько раз спросил у друга, с которым делили эту неправдоподобно удлинившуюся во времени дорогу:
— Ты говоришь, не очень опасная рана?
И хоть знал, что Спартак с раздражением подтвердит, хотел опять и опять слышать его голос.
— По военным временам и вовсе пустяковая. Но рана пулевая, понимаешь? Пулевая, черт возьми!
— Понимаю! — клонился к рулю Володя. — Понимаю!..
И когда осталась позади тревожная дорога, когда пост лагерной охраны проверил машину, светя по очереди колючим лучом фонарика одному-другому в лицо, Володя разглядел меж палаток огромный костер, в свете которого сбились ребята, откидывая на стены палаток, на землю рослые, великанские тени.
Он поставил машину на место, они со Спартаком поспешили, мешая друг дружке идти, к костру; тут перед ними расступились, Генка Леднев стал спрашивать про Омара, а Спартак отвечать, и хорошая весть полетела вокруг костра на всех языках, и Володя уже ничего не слушал — смотрел, как растет, течет к небу, раздвигая темень, пламя в несколько зубцов, как погибают падучими звездами искры, как трепетные оранжевые всполохи мелькают по медным лицам парней. О, как росло это огненное дерево, как расцветало, как постреливало жарким треском, как осыпались роем искр и как погибали в пламени уже настоящие, небесные звезды!
— Они, гады, жгут огни, — крикнул Генка Леднев куда-то в сторону горы, — и мы зажгли свой костер! Пусть видят!
Володя тоже метнул взгляд в темноту гор, но никакого дальнего огня не увидел, потому что слепило пламя костра, и в пламени горели ветви эвкалипта, порожние ящики, изношенная обувь — всякий хлам, который собирали ребята для прощального костра и который зажгли в эту ночь, чтобы видели костер отовсюду, издалека, с гор и с неба, чтобы видели пролетающие летчики.
Точно обжигаясь близким жаром, Володя ступил назад, выбрался из кольца ребят и ушел к чьей-то палатке, сел на землю, обхватив колени, и подумал с тоской про Омара. Как ему хорошо было бы сейчас у костра, как ему трудно там, в госпитале, одному, как ему вообще трудно одному — без отца!
Он видел вершину костра, россыпь искр и самое начало костра, пробивавшегося лентами света меж черных стволов ног и скрещивающегося лентами на земле, отчего земля казалась полосатой. Он хотел смотреть и не думать, но так не получалось, перед ним всплывали все его дни на африканской земле: и поле, как нарочно усыпанное камнями, и ночлег в горах, в тумане, как в облаке, и встреча с исхудавшими нашими саперами, и встреча с капитаном Щербой — еще в Минске, еще перед отъездом…
10
Как бы ни гнала ребят бессонница поддерживать костер допоздна, находить какую-нибудь рухлядь и кидать в пламя, чтобы разгоралось с новым сильным порывом, наутро становье пробудилось в срок, и каждый спешно ушел — строить дома или пахать землю, но это все равно строить. И если бы летчики, пролетавшие ночью над лагерем и видевшие во тьме костер, пронеслись бы над их становьем теперь, они бы разглядели тракторы, бредущие по крутому полю, и много новых домиков под черепицей, и много еще недостроенных домиков, и металлическое здание школы в горах, и самый большой, белый как из мела, дом с надписью: «Minsk; 1965», — и пусть не разглядели бы летчики эту надпись с неба, но она хорошо видна с земли, а на земле живут люди.
Володя вновь вывел трактор на поле и начал будить ссохшуюся землю, а на прицепе уселся Мурзук. И Володя, точно наяву видя его виноватый, как бы обращенный внутрь себя взгляд, знал, что теперь не будет напоминать Мурзуку про руль прицепа, что Мурзук исполнит все на любом повороте сам, что никакой он не вредитель, а темный парень, который многого не понимает и лишь теперь с болью начинает понимать, теперь, когда ранило Омара. Володя все старался думать про Мурзука, чтоб не думать про Омара, но разве прогонишь внезапное ощущение, что вот он рядом, в кабине, кофейный мальчик, и напряженно выпрямляется, наблюдая за прицепом, и готов крикнуть так зовуще: «Волода, Волода!» Володя болезненно ощущал сейчас его близость, и если Омар не окликал, не звал: «Волода, Волода!» — то ведь он и вчера молчал, когда мчались они в Тизи-Узу, и надо привыкать к его молчанию, ведь он растет и мужает, ведь он уже скоро будет в той поре, когда хочется больше размышлять, чем говорить.
Трактор вошел в клубок зноя. Володя задышал открытым ртом, щуря, сокращая глаза и не веря тому, что осенью на этой земле струятся, как будто из бесчисленных насосов, ливни, и тогда человек не может выйти в поле. Трактор пополз вверх, распаханная земля дохнула запахом халвы, и камней вблизи не было видно, только блеснуло что-то черное, круглое, как блестит начищенный ботинок.
Там, на пахоте, чуть в стороне от гусениц, что-то притягательно поблескивало, и Володя уж не отводил взгляда от плоского странного кружка. Трактор подтягивался к нему, и вдруг Володя невольно нажал на тормоз, чувствуя, что в этот же миг дернулось и заскакало сердце, и он стал сползать с кабины, не отводя взгляда и не решаясь приблизиться к черному кружку, чтоб разглядеть получше, но уже и без того разглядел и узнал черную пластмассовую коробочку с налипшим песком.
Это была мина.
Это была мина в пластмассовой коробочке. Володя узнал ее: точно такую же, но обезвреженную, им показывали в Алжире — смерть в пластмассе, которую не могут взять миноискатели.
Володя огляделся вокруг, словно попал на минное поле и не мог шага ступить, но здесь не было минного поля, все минные поля нанесены на карту. Володя не знал, что ему делать, а тут еще подскочил Мурзук, ухватился за руку, точно собирался сделать нелепый шаг. Эта мина была перепачкана песком — значит, ее вывалило из земли, и как только не задело ни гусеницей, ни лемехом?
— Идем! — вырвалось у Володи. — Надо же поднять ребят, надо же сказать им всем!
Он ступил в сторону, а Мурзук не выпускал своей руки, и они побежали, держась друг за друга, оглядываясь и вместе ожидая, что вот мина взорвется сейчас где-то под ногами. Но нигде не рвалось, и они убереглись и скоро достигли становья, и Володя почему-то повернул к палатке, помеченной холстиной с красным крестом, хотя нужно было искать командира отряда Генку Леднева; но вот из этой палатки как раз и вышли Генка Леднев и Спартак, так что Володя прерывисто сказал им обоим про мину. Лица у Леднева и у Остроухова менялись, будто покрывались каким-то гримом, старящим их и ожесточающим, пока Володя сиплым шепотом повторял про мину.
— Не может быть! — воскликнул Леднев с той непримиримостью, с какой они все вчера воскликнули в кафе, узнав о ранении арабчонка. — Нет здесь минных полей.
— И я знаю, что нет, — немного справляясь с собой и укрощая свою вздымающуюся грудь, зло ответил Володя. — А контры кругом полно!