— Почему вы так думаете? — спросил Нэдвей.
— А потому, что всю получку домой принес, и еще с добавкой. Прибавили, значит.
— Все это очень странно, — сказал судья и откинулся в кресле.
— Я могу объяснить, сказал Алэн Нэдвей, — если вы разрешите мне, милорд.
Ему, конечно, разрешили. Алэн принес присягу и спокойно смотрел на прокурора.
— Признаете ли вы, — спросил прокурор, — что полисмен задержал вас, когда вы лезли в карман к этим людям?
— Да, — сказал Нэдвей. — Признаю.
— Странно, — сказал прокурор. — Насколько мне помнится, вы сказали: «Не виновен».
— Да, — грустно согласился Нэдвей. — Сказал.
— Что все это значит? — взорвался судья.
— Милорд, — сказал Алэн Нэдвей, — я могу объяснить вам. Только тут, в суде, никак не скажешь просто — все надо, как говорится, доказывать, Да, я лез им в карманы. Только я не брал деньги, а клал.
— Господи, зачем вы это делали? — спросил судья.
— А! — сказал Нэдвей. — Это объяснять долго, да и не место здесь.
Однако в своей защитной речи подсудимый многое объяснил. Он разрешил, например, первую загадку: почему исчез один потерпевший? Безымянный экономист оказался хитрее кутилы Гэмбла и гения Грина. Обнаружив лишние деньги, он вспомнил, что такое полиция, и усомнился, разрешат ли ему их сохранить. Тогда он благоразумно исчез, словно колдун или фея. М-р Гэмбл, находившийся в приятном, располагающем к добру состоянии, увидел не без удивления, что неразменные деньги текут из его карманов, и, к величайшей своей чести, потратил их в основном на своих друзей. Однако и после этого у него осталось больше, чем он получал в неделю, что и вызвало темные подозрения жены. Наконец, как это ни странно, м-р Грин, при помощи друзей сосчитал свои деньги. На взгляд его жены, их оказалось многовато — просто потому, что он разбогател с той поры, как она, застегнув его и почистив, выпустила утром в мир. Короче говоря, факты подтверждали поразительное признание: Алэн Нэдвей клал деньги в карманы, а не воровал.
Все растерянно молчали. Судье оставалось одно: предложить присяжным вынести оправдательный приговор, что они и сделали. И м-р Алэн Нэдвей, благополучно ускользнув от прессы и семьи, поскорее выбрался из суда. Он увидел в толпе двух остроносых субъектов в очках, в высшей степени похожих на психиатров.
Имя очищено
Суд над Алэном Нэдвеем и оправдательный приговор были только эпилогом драмы, или, как сказал бы он сам, фарсом в конце сказки. Но настоящий эпилог, или апофеоз, был разыгран на зеленых подмостках нэдвеевского сада. Как ни странно, Миллисент всегда казалось, что этот сад похож на декорацию. Он был и чопорным и причудливым. И все же Миллисент чувствовала, что в нем есть какая-то почти оперная, но, несомненно, истинная прелесть. Здесь сохранилась частица той неподдельной страсти, которая жила в сердцах викторианцев, под покровом их чопорной сдержанности. Здесь еще не совсем выветрился невинный, неверный и начисто лишенный цинизма дух романтической школы. У человека, который сейчас стоял перед Миллисент, была старинная или иностранная бородка; что-то, чего не выразишь словами, делало его похожим на Шопена или Мюссе. Миллисент не знала, в какой узор складываются ее смутные мысли, но чувствовала, что современным его не назовешь.
Она только сказала:
— Не надо молчать, это несправедливо. Несправедливо по отношению к вам.
Он ответил:
— Наверное, вы скажете, что все это очень странно…
— Я не сержусь, когда вы говорите загадками, — не сдавалась Миллисент, — но поймите, это несправедливо и по отношению ко мне.
Он помолчал, потом ответил тихо:
— Да, на этом я и попался. Это меня и сломило. Я встретил на пути то, что не входило в мои планы. Что ж, придется вам все рассказать.
Она несмело улыбнулась.
— Я думала, вы уже рассказали.
— Рассказал, — ответил Алэн. — Все, кроме главного.
— Ну, — сказала Миллисент, — я бы охотно послушала полный вариант.
— Понимаете, — сказал он, — главного не опишешь. Слова уводят от правды, когда говоришь о таких вещах.
Он снова помолчал, потом заговорил медленно, словно подыскивая новые слова.
— Когда я тонул там, в океане, у меня, кажется, было видение. Меня вынесло в третий раз, и я кое-что увидел. Должно быть, это и есть вера.
Английская леди инстинктивно сжалась и даже как-то внутренне поморщилась. Те, кто, явившись с края света, говорят, что обрели веру, почти всегда имеют в виду, что побывали где-нибудь на сборище сектантов, — а эхо удивительно не подходило к умному, ученому Алэну. Это ничуть не было похоже на Альфреда Мюссе.
Острым взглядом мистика он увидел, о чем она думает, и весело сказал:
— Нет, я не встретил баптиста-миссионера! Миссионеры бывают двух видов: умные и глупые. И те и другие глупы. Во всяком случае, ни те, ни другие не понимают того, что я понял. Глупый миссионер говорит, что дикари отправятся в ад за идолопоклонство, если не станут трезвенниками и не наденут шляп. Умный миссионер говорит, что дикари даровиты и нередко чисты сердцем. Это правда, но ведь не в этом суть! Миссионеры не видят, что у дикарей очень часто есть вера, а у наших высоконравственных людей никакой веры нет. Они бы взвыли от ужаса, если бы на миг ее узрели. Вера — страшная штука.
Я кое-что о ней узнал от того сумасшедшего. Вы уже слышали, что он совсем свихнулся в совсем одичал. Но у него можно было научиться тому, чему не научат этические общества и популярные проповедники. Он спасся, потому что вцепился в допотопный зонтик с ручкой в виде страшной морды. Когда он пришел в себя, то есть хоть немного опомнился, он вообразил, что этот зонтик божество, воткнул его в землю, поклонялся ему, приносил ему жертвы. Вот оно, главное!.. Жертвы. Когда он был голоден, он сжигал перед зонтом немного пищи. Когда ему хотелось пить, он выливал немного пива, которое сам варил. Наверное, он мог и меня принести зонту в жертву. Что там — он принес бы в жертву себя! Нет, — еще медленней и задумчивей продолжал Алэн, — я не хочу сказать, что людоеды правы. Они неправы, совсем неправы — ведь люди не хотят, чтобы их ели. Но если я захочу стать жертвой, кто меня остановит? Никто. Может, я хочу пострадать несправедливо. Тот, кто это мне запретит, будет несправедливей всех.
— Вы говорите не очень связно, — сказала Миллисент, — но я, кажется, понимаю. Надеюсь, вы не зонтик увидели, когда тонули?
— Что ж, по-вашему, — спросил он, — я увидел ангелочков с арфами из семейной библии? Я увидел — то есть глазами увидел — отца во главе стола. Вероятно, это был банкет или совещание директоров. Все они, кажется, пили шампанское за его здоровье, а он серьезно улыбался, и держал бокал с водой. Он ведь не пьет. О, господи!
— Да, — сказала Миллисент, и улыбка медленно вернулась на ее лицо. — Это непохоже на ангелочков с арфами.
— А я, — продолжал Алэн, — болтался на воде, как обрывок водоросли, и должен был пойти ко дну.
— Какой ужас! — сказала она, и голос ее дрогнул.
К большому ее удивлению, он легкомысленно рассмеялся.
— Вы думаете, я им завидовал? — крикнул он. — Хорошенькое начало для веры! Нет, совсем не то. Я глянул вниз с гребня волны и увидел отца ясным и страшным взглядом жалости. И я взмолился, чтобы моя бесславная смерть спасла его из этого ада.
Люди спивались, мерли от голода и отчаяния в тюрьмах, богадельнях, сумасшедших домах, потому что его гнусное дело разорило тысячи во имя свое. Страшный грабеж, страшная власть, страшная победа. А страшнее всего было то, что я любил отца.
Он заботился обо мне, когда я был много моложе, а он — беднее и проще. Позже, подростком, я поклонялся его успеху. Яркие рекламы стали для меня тем, чем бывают для других детей книжки с картинками. Это была сказка; но увы! — в такую сказку долго верить нельзя. Так уж оно вышло: любил я сильно, а знал много. Надо любить, как я, и ненавидеть, как я, чтобы увидеть хоть отблеск того, что зовут верой или жертвой.