Веджвуды и Дарвины встретили «Происхождение человека» в исполненной достоинства убежденности, что, раз это творение колосса, стало быть, оно колоссально. Святотатство? Ересь? Помилуйте, об этом и речи быть не могло. Гениальность Чарлза стала семейной догмой, а догмы еретическими не бывают. «Надеюсь, ты успешно помогаешь Великому Человеку продираться сквозь колючие чащобы, — писала своей племяннице Генриетте Фанни Аллен, — и усмиряешь его непокорные фразы, пока они не выстраиваются по ранжиру; что за удача, что за честь быть опорой (не прихвостнем) Льву». Таков был общий тон. Той же Генриетте, в которую ему, судя по всему, приспел час «влюбиться», Эразм признавался, что восхищен не только книгой брата, но и отзывом Уоллеса в «Академии». «Как он умеет полемизировать — красота, да и только; в грядущих летописях науки страница „Уоллес — Дарвин“ составит в ряду прочих одно из немногих ярких пятен».
Несмотря на ровный гул семейной хвалы, среди Дарвинов все же оставался еще человек, неспособный, глядя на гения, не видеть еретика. Чарлз еще работал над «Происхождением человека», а Эмма уже писала: «Думаю, что получится очень интересно, но мне будет совсем не по душе — снова отодвигаем бога подальше». Чарлз и Эмма жили сообща в одном мире и порознь в другом. Во всем, что касалось их большого дома, полного детей и зверей, они были едины. Во всем, что имело отношение к талантам Генриетты и капризам Чарлзова желудка, к терьеру Полли, собачке, которая, лишившись своих детенышей, вылизывала и обхаживала Чарлза, как «небывало крупного щенка», ко псу Бобби, который изображал на морде «тепличное отчаяние», когда Чарлз медлил с прогулкой, заглядевшись на подопытные растения в оранжерее, к сумасбродствам Луи-Наполеона и скверне Бисмарка, к неразумности войн и безрассудствам американцев, — между ними царило полное согласие. Расходились они, как нетрудно догадаться, в вопросе о первопричинах бытия. Для жены религия имела такое же важное значение, как для мужа наука. Впрочем, Эмма не оставалась глуха к доводам и с годами переменилась. Всю жизнь она не могла решить, позволительно ли по воскресеньям заниматься вязанием, вышивать или раскладывать пасьянс; после смерти в ее бумагах нашли список, где на двух отдельных столбцах были перечислены вполне основательные доводы «за» и «против» полного ничегонеделания по воскресеньям. Что думал Чарлз о ее благочестивых колебаниях и о ее ненавязчивой набожности, у него нигде не сказано; только когда расторопная и смышленая Генриетта вышла замуж за последователя Мориса, стряпчего Р. Б. Личфилда[178], она во время медового месяца получила от отца такое письмо:
«Итак, ты замужем; это ужасно, это невероятно, но это факт, и мне будет очень недоставать тебя. Ну что ж, тут ничего не поделаешь; был и на моей улице праздник, знавал и я счастливые деньки, невзирая на свой подлый желудок, — и обязан я этим почти всецело нашей милой старой матушке, которая, как тебе прекрасно известно, не человек, а чистое золото. Да послужит она тебе примером, и тогда по прошествии лет Личфилд будет не просто любить, а боготворить тебя, как я боготворю нашу чудную старую мамочку».
Этти зажила со своим Личфилдом припеваючи, но, впрочем, довольно-таки своеобразно. Вечно больная — за ней, как за ребенком, ухаживала неутомимая горничная, — она довела дарвиновский культ нездоровья до предела, употребив все силы и способности своей недюжинной натуры на то, чтобы разработать немыслимую, хитроумнейшую систему мер предосторожности. Этим мерам она обрекла не только себя, но и своего супруга, который с превеликой кротостью и, по-видимому, без всякого ущерба для здоровья ей подчинялся. Одна из племянниц Этти вспоминает о нем уже в пожилые годы: «Симпатичный такой, смешной человечек, постоянно у него съезжали носки», «у жилетки вырез, как яичко; распущенная, клочкастая сивая бороденка — по цвету и на ощупь совсем не отличишь от гарусной шали, которой тетя Этти обычно заставляла его повязывать шею».
Этти не вдруг забросила свои обязанности Радаманта в глухих, выстраданных ученых дебрях отцовского синтаксиса. Мало того, она сумела и у своего мужа пробудить интерес к новой книге Чарлза «О выражении эмоций у человека и животных», и вскоре Личфилд подал ему кой-какие мысли о выражении эмоций в музыке. Генриетта, приученная работать анонимно, предложила, чтобы Чарлз включил их в книгу под видом собственных. Чарлз отказался.
«В школьные годы я был большой дока по части списывания древних виршей, — писал он, — и с устрашающей отчетливостью запомнил, как доктор Батлер, пристально на меня уставясь, издавал протяжное „Хм-м-м“, говорившее уйму нелестных для меня вещей так внятно и красноречиво, как не сказал бы сам Герберт Спенсер. Так вот, ежели я опубликую замечания Л. как собственные, мне всегда будет чудиться неодобрительное хмыканье читателей».
«О выражении эмоций у человека и животных», вышедшее в 1872 году, написано более свободно и сжато, чем «Происхождение человека». Максимум наблюдений, минимум теории. Много места отводится подробным, почти беллетристическим описаниям выражений лица и относительно мало — анализу того, что за ними кроется. Вообще, объясняются они на основе трех принципов: во-первых — полезная ассоциированная привычка, во-вторых — антитеза, или ассоциация по противоположности, в-третьих — прямое действие нервной системы. Так, младенец кричит, чтобы дать выход нервному возбуждению, вызванному недовольством. Но, издавая вопли, он сокращает мускулы около глаз, чтобы предотвратить чрезмерный приток крови. При этом он хмурит лоб. Проходят годы, и по ассоциации он хмурится, чтобы выразить многочисленные оттенки недовольства и досады, но уже не помышляя о том, чтобы кричать. Когда дитя испытывает любовь, нежность, оно приучается, отчасти в силу ассоциации по противоположности выражать свои чувства ласкающими слух звуками, бережными движениями, противоположными резким, угрожающим проявлениям гнева. Дарвиновский подход к предмету недвусмысленно предполагает — как он сам превосходно сознавал — такие процессы, как эволюция и приспособление к окружающей среде. С этой точки зрения «Выражение эмоций» явилось новым и немалым вкладом в науку. Все прежние работы на эту тему, не считая «Принципов психологии» Спенсера (1855 год), исследуют выражения лица с позиций божьего промысла и особого акта творения.
Эволюционная теория Дарвина жила отныне собственной, независимой жизнью, ширилась, захватывала все новые области, порождала в чужих умах свежие догадки, наталкивала на новые открытия. Письма Чарлза соответственно все более превращались в деловую переписку бессмертного властителя умов с потомками. Со всех концов земли о его мнении почтительно осведомлялись видные ученые и философы: молили дать совет, тревожили замечаниями.
Скромный, погруженный в свои раздумья и работы полубог, в свою очередь, изумлялся новым открытиям, озадаченно вникал в крайности дерзких умопостроений, торжествовал по поводу низвержения супостатов, благодарил за толковую хвалу, а в ответ на критику стойко защищал свои старые убеждения. В 1875 году с него писал портрет Улесс[179]. «Получился очень почтенный, глубокомысленный и унылый старикашка, — писал он Гукеру, когда портрет был закончен. — Таким ли я выгляжу на самом деле, не знаю».