Мэррей дал прочесть гранки Уитуеллу Элвину, и тот, подобно многим образованным умникам, с недоумевающими и раздраженными возгласами объявил, что новая книга «просто чушь какая-то», и предсказал, что стоит кому-нибудь из «действительно крупных естествоиспытателей» выступить с критикой — и с дарвинизмом будет покончено. Однако Мэррея не так-то легко было сбить с толку. Бухгалтерские счета давно уже научили его, что сочинения Дарвина, какими бы серыми и смехотворными ни объявляли их образованные умники, все равно найдут широкий и постоянный спрос по крайней мере в ближайшем будущем, что существенно для делового человека. А эту работу к тому же так долго ждали. В феврале 1871 года книга была издана.
«Происхождение человека» обычно ставят на второе место среди лучших трудов Дарвина. По сути дела, несмотря на значительные сокращения, оно представляет собой две книги в одном переплете. 206 страниц автор отводит человеку, а затем углубляется в проблему полового отбора и неутомимо следует в этом направлении до последней, 688-й страницы. Без этого объемистого привеска «Происхождение человека» представляет нам Дарвина в явно невыгодном свете: Дарвина в схватке с неудобным для исследования зверем и в неудобной обстановке; Дарвина, не озаренного чудотворным вдохновением первооткрывателя, а подчас не опирающегося на самостоятельные всесторонние изыскания, на неустанные заинтересованно-проницательные наблюдения — иначе говоря, Дарвина без самых неоспоримых его преимуществ. Он сам говорит во введении, что, если бы «Natürliche Schöpfungsgeschichte»[172] Геккеля вышла до того, как он сел писать, он, вероятней всего, так и не довел бы свою работу до конца. И все-таки мы в этом случае лишились бы одного из важнейших научных трудов XIX века, ибо тогда великий мыслитель так и остался бы непричастен к великой проблеме. «Происхождение человека» подводит итог блистательному десятилетию в истории антропологической мысли и дает ему оценку с неизменным чувством меры, с трезвым взглядом на вещи, а нередко и с большой убедительностью.
Изучив человека, хоть и менее досконально, чем усоногих рачков, Дарвин приходит к выводу, что превосходство человека над животными объясняется не одним каким-либо свойством наподобие речи, а многими: тем, что он ходит прямо и на двух ногах, выполняет тонкие операции руками, пользуется орудиями труда, членораздельной речью, главное же, наделен умственными способностями, которые делают возможным появление орудий и речи. И все же, полагает Дарвин, чтобы мышление достигло истинно человеческого уровня, с возрастающей силой интеллекта должна была взаимодействовать и возрастающая способность самовыражения. Подобно Спенсеру, он рассматривает разум как приспособление к окружающей среде и как оружие в борьбе за существование; но в отличие от Спенсера благоразумно обходит философские выводы, следующие из подобной точки зрения. Он настаивает на том, что между человеком и высшими млекопитающими существует большой разрыв, но не соглашается с Уоллесом, что дикарь мог бы добыть огонь или создать язык, будь его мозг лишь немногим совершеннее мозга обезьяны. Он утверждает наряду с этим, что как продукт естественного отбора человек отличается от животных своими умственными и нравственными свойствами не качественно, а лишь количественно. Обезьяны тоже пользуются палками и камнями как орудиями; собаки проявляют верность и другие нравственные качества; а многие из высокоорганизованных видов животных обладают способностью мыслить, хоть и весьма элементарной. Как всегда, Дарвин с особым блеском рассказывает занятные случаи из жизни животных:
«Одна самка павиана обладала столь любвеобильным сердцем, что усыновляла не только детенышей других обезьян, но выкрадывала щенят и котят и подолгу таскала их с собой… Один такой приемыш-котенок оцарапал чадолюбивую павианиху, определенно не обиженную умом: она страшно удивилась тому, что ее поцарапали, немедленно обследовала лапки приемыша и недолго думая отгрызла ему все когти».
Как всякий уважающий себя дарвинист, Дарвин проявляет сугубую осторожность в подходе к теориям, которые, как теории Бэна и Спенсера, затрагивают вопрос о наследственной памяти и отпечатках мысленных образов в нервной системе последующих поколений. Глубоко укоренившиеся привычки могут передаваться в виде наклонностей, но вряд ли, пожалуй, в виде самих привычек. Иначе должны были бы передаваться по наследству всякие нелепые обычаи, вроде отвращения индусов к определенным видам пищи.
Никоим образом не посягая на роль авторитета в области этики, Дарвин не задается целью подробно осветить нравственный опыт человечества, и ему не всегда удается избежать путаницы, непоследовательности. При всем том общая его установка вполне ясна. В широком понимании совесть — это продукт эволюционного процесса; в частности же ее порождают прежде всего симпатии к себе подобным и гражданские чувства, подкрепляемые убеждениями, а затем рациональное рассмотрение последствий своих действий, развитие идеи долга, которое у людей тонкой духовной организации может подниматься выше пустых условностей. Прежде чем приступить к проблеме нравственности, Дарвин усердно готовился: читал Бэна, Милля, Адама Смита, Юма, Бэкона, даже Марка Аврелия[173]. Круг его чтения свидетельствует о том, что он принадлежал к традиционному для англичан направлению Шафтсбери[174] и утилитаристов, а его образ мыслей — о том, что ему, как и Джону Стюарту Миллю, обычно удавалось преодолевать свойственную этой школе ограниченность. Вслед за Смитом он подчеркивает значение человеческих чувств, вслед за Юмом — иррациональную основу поведения. Однако он предпочитает не вдаваться в тонкости умозрительных построений утилитаристов и отчасти, избегает свойственной им тенденции превращать нравственное сознание в нечто вроде эпикурейского баланса, приятного и неприятного. Сколько возможно он держится, с одной стороны, общих положений, подсказанных здравым смыслом, а с другой — проверенных фактов поведения животных. Вообще говоря, он ясно видит, что сущность нравственной жизни заключается в борьбе между долгом и желанием, что добродетель и счастье зависят прежде всего от смирения и самопознания и затем от воли и разумной дисциплины.
Его рассуждения о человеке в обществе себе подобных столь же основательны, но менее внятны и определенны. В пределах каждой человеческой общности физическое, умственное и нравственное совершенство поддерживается как естественным отбором, так и сознательным воспитанием. Нововведения, имеющие социальное значение, распространяются внутри общности путем подражания, а за ее пределами — Бейджотовым естественным отбором общностей. Дарвин лишь отчасти согласен с доводами Грега и Гальтона о том, что цивилизация способствует выживанию слабых и неудачливых. Преуспевающие люди в разных слоях общества оставляют, как правило, более многочисленное потомство; число же увечных, уродов, правонарушителей, наоборот, имеет тенденцию сокращаться. Общий вывод, по-видимому, таков: биологическое развитие протекает у всех народов очень медленно, а социальный строй у некоторых народов развивается очень быстро.
«Происхождение человека», бесспорно, поддержало общую тенденцию к натурализму, указав, однако, вместе с тем путь к усложненному, осмотрительному, критическому натурализму, который выделяет в необозримой области органических явлений не только коренное единство, но и четкие различия. Дарвин подчеркивает, что, по мере того как человек все более приобщается к цивилизации, процесс естественного отбора на всех его высших, определяющих ступенях переходит в сферу этики. Дарвину несвойственно низводить все на свете к общности происхождения. Его едва ли упрекнешь в том, что люди у него слишком звероподобны, у него скорей звери слишком уж человечны. Что же касается метода, Дарвин, разумеется, чрезвычайно современен, делая упор не столько на анализе субъективных ощущений, сколько на поведении.