Литмир - Электронная Библиотека

«Куда девается плоть после смерти? Куда? Что душа пропадает — тут мало удивительного, душу еще никто не измерил, есть она, нет? А вот тело — наглядность его, данность, что? Неужели пропадает бесследно?.. Куда девается энергия красоты? Отапливает небо? Подавляющую часть своей научной и культурной мощности человечество тратит на то, чтобы смерть отдалить, перехитрить — духовностью, медициной, ритуалом, алгоритмизировать у ней привычку, к которой привыкнуть нельзя…»

…Керри не сомневался, что она откажется, но она кивнула и, глядя в сторону, сказала, не шевеля губами, что здесь ей нельзя, что она завтра поедет в город, и пусть он тоже поедет, она будет ждать его на набережной, у парашютной вышки.

«Алты, алты, шесть часов», — бормотал Керри, помахивая пакетом с белыми черешнями, которые он пользовал в качестве конфет к чаю и которые он прикончит завтра, под навесом у своего ангара ровно в семь, когда девочка подожмет подкрашенные губы и быстрым шагом поднимется с уже вспыхнувшей фонарями набережной в город.

6

Лица иностранцев в Баку похожи на лица притесняемых оккупантов. Commonwealth Sooner, Frontera, Delta/Hess, Grunwald, Repsol, ExxonMobil, BP, Shell, AGIP, Mitsui. Керри раздражается невероятно, глядя на эти гестаповские выражения лиц. Особенно такие лица у тех, кто идет рука об руку с девушкой-азербайджанкой. Керри понимает, что это связано с защитной реакцией, но все равно его корежит. Говорит Керри:

«Старость — это время, мера уничтожения. Вечности нет. Ибо она — смерть».

«Единственное, о чем я жалею, — что не попробовал стать альпинистом. В горах проще погибнуть, чем в море».

«Каждый день в течение двух часов я читаю Коран, чтобы понять тех людей, которые превратили башни и самолеты в рану. Пока у меня больше вопросов, чем ответов. А еще я учу арабский».

«Классовое неравенство — главное зло моей страны. Я люблю Америку. Она столь же разнообразна, как СССР. Алабама отличается от Калифорнии больше, чем Узбекистан от Эстонии. Забавно пару дней провести в пути от Бирмингема до Тускалусы. Негры-слуги кланяются тебе, подстригая лужайку у дома, в супермаркете легко встретить старуху в живописной коляске, которую толкает чернокожая служанка в накрахмаленном белоснежном переднике; на заправке вы вряд ли сразу поймете кассира, сколько вы должны денег за бензин, и сильно удивитесь, оказавшись среди обрушенных кварталов, полных затхлости, бездомности, отравленных пороком и кокаином, где многодетные мамаши плодятся ради пособий, где дети обучаются игре на фортепиано по сухому „клавиру“ — по доске, раскрашенной в оскал черно-белых клавиш. Я всегда знал, что если захочу повеситься, то вот там мне никто не помешает. Пыльная разруха. Солнечный свет сквозь прореху в крыше. С балки свисает тонкий ремешок. А сад за крыльцом поглощен лианами, дебри тянутся по заболоченному берегу реки, где, случается, вдруг попадается залетный, из заказника, аллигатор. Вот таких пустых домов полно на речных окраинах, выбрать наугад, захрустеть стеклом, перешагнуть порог, остановиться, следя за пыльным лучом, его медленным движением».

«Красивые тела встречаются гораздо реже, чем красивые души. Не понимаю тех, кто пренебрегает реальным ради духовного. Как они называются? Как? Спиритуалисты?»

«Мир должен быть умнее Бога. Иначе Он хреновый Создатель».

Опьяненные друг другом, Керри и Гюзель вышагивают по Баку, смотрят на море. Ветер поднимает юбку, свет сквозь нее окрашивает чуть голубым ноги, родимое пятно — контур Цейлона — островок смуглости, тугая кожа, долгие бедра. Керри отвернулся и отвел за спину руку. Ее пальцы вплелись до хруста в его, откуда такая сила, он услышал, как губы, мягкие внимательные губы влажно дотронулись до его запястья.

7

Керри отпустил на аэродроме волосы. Гюзель его тщательно побрила — сама бритвой соскребла в ноль, намазала кусочком сливочного масла, протерла салфеткой.

Керри осмотрел себя по частям в осколок зеркала и обнаружил, что вид приобрел воинственный.

Керри был грубо удушаем страстью и ревностью. Вот почему прежде всего обучил Гюзель пользоваться мобильным телефоном. В целом она стремительно образовывалась, читала английские книжки, молила Керри забрать ее в Америку, и это было ему приятно: он мечтал, как построит в Калифорнии на утесе в Half Moon Bay дом, как будет с веранды наблюдать шторм или закат, но тут же мысль о Гюзель снова отравляла его сознание, так как он еще не был уверен, что Америка отменит его ревность: а что он будет делать, когда она станет кататься в город каждый вечер одна? Одна надежда, что ее уймет материнский инстинкт.

Керри контролирует каждый шаг ее в Баку, когда по субботам вынужден оставаться на аэродроме на приемке груза, он шлет ей эсэмэс или звонит, и по интонации — невинной или невнимательной (телефон держит в стороне от лица, совсем не слушая, говорит первые вспомнившиеся английские фразы или хныкает), а то вдруг задорной, или сладкой, шепчущей ему влажно в ухо, — он осушает или омывает свою душу, или на глазах у него появляется влага — от разъятости, удивления, которое разверзается внутри него до неба…

Ночью Керри выходит подальше в поле (он и не заметил, как перестал бояться проклятых пауков), встает на колени и, открыв горло Млечному Пути, глотая его вместе со слезами, шепчет сбивчивые слова удивления и благодарности. Скоро он засыпает с телефоном, зажатым в кулаке, на экране сквозь пальцы, вокруг кости подсвеченные кровавой полупрозрачностью, потихоньку гаснет и вдруг вспыхивает в темноте надпись: ILY IKY DM: «Я люблю тебя. Я целую тебя. Снись мне».

Глава двадцать седьмая

МУГАМ И ВАСМУС

1

Хашем рассказывает Керри, я сижу рядом и слушаю: — Я мечтал бежать за море, в Персию, на родину моего отца — Ахмеда Сагиди, убитого во время антишахской революции.

Я мечтал о Персии всегда, но чаще, когда смотрел на море. Небо над ним было полно моих грез, в нем произрастали сады, в нем деде Гаджи-дервиши сидел под хурмой на скамейке, гудела горлинка в кроне абрикоса. Пик ненависти к пустыне потряс меня во время выступления нашего хора перед начальством нефтедобывающего управления. Нас вывели на самый берег моря, поставили на дощатый помост, сооруженный на мокром песке. Я стоял в белой рубашке, за спиной набегали волны, бант моей соседки по строю щекотал мне шею, и я выводил вместе со всеми: «Высоко над страной реет наш алый стяг, слышит весь шар земной наш победный шаг…» — и припев относился ветром в морскую пустошь: «Чох кечиб элярдан бобалардан!»

Мне было десять лет, когда я впервые встретил этого старика. Он поразил меня своим лицом — строгим и кротким. Высокий, сильный, одет он был необычно — в черную затертую накидку, сандалии, на голове его терзался облезлый беличий треух.

«Это деде, — шепнула мать и потянула меня за рукав. — Даже летом он ходит в этой шапке, потому что он очень мудрый человек. Ты запомни: от солнца, как от стужи, надо кутаться».

Деде жил где-то на краю поселка, и я стал встречать его, только когда с возрастом радиус разрешенной зоны моих прогулок достиг берега моря.

Дело было в апреле, в горах, куда нас только что возили на экскурсию, цвел миндаль, на пригорке за пустырем, пришпиленным футбольными воротами, сидел этот старик. Близоруко жмурясь улыбкой, он общипывал свой треух. Ласточки вились с посвистом над его бритой головой, подхватывая клочки меха. Промахнувшись, ласточка заходила на второй-третий виток, чтобы, срезав овал неба, ринуться с этим клочком к косогору, осаждаемому морем; много раз я пытался вскарабкаться на него, чтобы подсмотреть жизнь птенцов.

Летом старик ночевал на пляже, спал на проломленном лежаке. Я сызмала занимался йогой и часто на рассвете выходил на берег моря.

В паузах между рыдающими колыханиями кеманчи он словно бы прислушивался к неслышному оркестру, звучавшему где-то вверху, в зените, но все еще внутри него, теперь прозрачного великана. Весь трепеща, с перевернутым ожиданием лицом, поглощенный неслышным ритмом, он ждал, когда вновь ему следует вступить в общий строй звуков. Лицо его дрожало, с отвисшей челюсти тянулась блестка слюны. Сначала я пугался, думал — со стариком припадок, но однажды я уловил этот ритм. Это был кипящий гимн. Старик только ждал, когда вновь сможет взойти в хор или плеснуть над кеманчой лохматым смычком. Я был единственным зрителем-слушателем Гаджи-дервиши. Исполняя мугам, старик становился безумен, ничего не видел вокруг, возносил закрытые глаза к небу. Однажды я подал голос: о чем ты поешь, дедушка? Старик смутился, прокашлялся, закурил.

110
{"b":"132204","o":1}