При невольном движении, которое она сделала при этом, она коснулась его руки. Она покраснела, потупила глаза в землю и потом встала, как будто хотела убежать.
Она показалась ему в эту минуту ангелом, распростершим крылья и готовым взвиться.
Он обвил ее руками, а она, вся дрожа, подняла глаза на него. Он был в эту минуту Богом, а она – живым духом, вдохнувшим жизнь в его создание. Если бы он был лет на десять старше, он ответил бы на этот взгляд счастливой улыбкой, но он был не намного старше ее.
Стемнело. Небо на западе побледнело, сохранив еще только матовый блеск янтаря. Слышно было тихое дыхание деревьев, и тяжелые, влажные испарения сада теснили грудь.
– Любишь ли ты меня? – спросил он робко, почти пугливо.
Она только тихонько кивнула головой – она не находила слов, которыми сумела бы выразить, что ее волновало. Он склонился к ней – и в первый раз еще губы его коснулись ее губ – холодных губ, на которых замер вздох. Дрожь пронизала все ее тело, тело цветка.
Она закрыла глаза, и руки ее что-то ловили, чего-то искали – наконец нашли его шею, обвились вокруг нее и сомкнулись на затылке, сложенные как для молитвы.
Потом она вдруг вырвалась и стремительно бросилась бежать в отдаленную чащу парка. Он сделал два шага за ней, но что-то непонятное, что-то загадочное удерживало его.
Он посмотрел на небо.
Высоко над елями горела вечерняя звезда, а на краю долины вставал красный серп луны.
Вдали пела река ту старую песню, которую певали сирены Одиссею.
* * *
В то же самое время в будуаре господского дома, похожем на покои в серале, беспокойно шагала взад и вперед прекрасная, гордая женщина. Время от времени она останавливалась у окна и смотрела в сад, следя за мелькавшим в зелени белым платьем ее юной подруги.
Потом она снова раздраженно отворачивалась от этого зрелища и брала розу, у которой принималась обрывать лепестки, или ловила муху и обрывала ей крылышки.
«Неужели я уже совсем потеряла красоту, потеряла способность внушать страсть? – спрашивала она себя. – Неужели уже пришла пора, когда со мной начнут обращаться с той почтительностью, которая гораздо больше уязвляет тщеславное женское сердце, чем льстит? И отныне мимо меня будут проходить, не отдавая больше привычной дани, предпочитая распустившейся розе целомудренный аромат почки?»
Да, она ревновала к своей юной подруге. Привыкшая оспаривать у всякой женщины всякую, даже совсем незавидную победу, она не могла примириться с мыслью о поражении своей духовной сестрой.
– Ну, это мы еще посмотрим! – проговорила она наконец сквозь зубы.
Вынув из венецианской шкатулки пару бриллиантов, она продела их в уши, затем застегнула вокруг шеи колье из турецких золотых монет и надела на полную руку браслет в виде зеленой змеи с рубиновыми глазами.
От холодного прикосновения золота она слегка вздрогнула. Или это от волнения?
Она подбросила полено в пламя камина и медленно надела на себя меховой плащ, лежавший тут же перекинутым через спинку стула.
Подойдя к окну, чтобы закрыть его, она увидела его, того, к которому испытывала теперь чувство, похожее на ненависть. Он шел по гравию дорожки. Она с облегчением вздохнула.
Бросив еще один быстрый взгляд в зеркало, она медленно опустилась на маленькое кресло пред камином, спиной ко входной двери.
Он вошел, портьера прошелестела, опустившись за ним. Она сделала вид, что не слышала, как он вошел, и повернула голову только тогда, когда он поздоровался с ней глухим голосом.
– А, это вы! – сказала она и улыбнулась.
Он прошел мимо нее к самому окну и прислонился спиной к оконному переплету. Тихо и насмешливо пел огонь в камине, и безжалостная насмешка змеилась по губам оскорбленной женщины – и все это и смущало, и в то же время опьяняло его. Смущение это было совсем не похоже на то, которое он испытал в саду рядом с молодой девушкой, и опьянение, охватившее его, еще усиливалось от обстановки, окружавшей эту женщину.
Этот будуар, обставленный с восточной роскошью, уютно и пышно, казалось, был специально для нее устроен каким-нибудь Рубенсом.
Да, в роскоши есть могучая, покоряющая поэзия! Разве не может сравниться этот сладко туманящий голову запах женского будуара с ароматом роз на кустах? А эти темные, тяжелые занавеси, пропускающие только смягченный полусвет и словно скрывающие драгоценную тайну; эти персидские ковры и шкуры, заглушающие шаги; эти турецкие диваны с мягкими сиденьями и упругими подушками, – разве нет в них той же прелести, какую имеют группы деревьев в сумерках, бархатный дерн, мшистые скамейки в зеленом укромном уголке?
Все, окружающее эту зрелую красоту, эту жаждущую побед вдову – в своей изменчивости и в своем блеске, – все это как будто зовет к сладостным грезам и, словно волшебные заклинания, прогоняет заботу, печаль и страдание прочь от этого порога.
Пламя камина эффектными переливами играет на золоте ее белокурых волос, на шлейфе ее серого шелкового платья, на ярко-красном бархате ее меховой кофточки, опушенной соболем, из широких рукавов которой просвечивают сквозь белые кружева прелестные руки, а серебристый сумеречный лунный свет стелется над нею загадочной дымкой.
Она продолжает улыбаться.
– Что с вами? Вы боитесь меня? – шутливо спрашивает она.
Что-то действительно похожее на страх удерживает его у оконного переплета и сковывает его язык.
– Подойдите же поближе, – продолжала она. – Расскажите и мне то, в чем вы сознались крошке. Я ведь знаю, что вы любите друг друга, как двое детей, затевающих вместе проказы и шалости!
Он все еще молчал – перед ней он чувствовал себя действительно ребенком. Маленькая наколка из ярко-красных лент придавала ей что-то материнское, и обращалась она с ним, как с мальчиком, заслужившим наказания. Да, она имела над ним превосходство во всех отношениях, – и именно это придавало ей неотразимую прелесть.
– Что же, вы не хотите исповедоваться? – спросила она еще раз.
Медленно подошел он к камину и остановился в двух шагах от нее, опершись о камин.
– Мне не в чем исповедоваться, – пробормотал он.
– Да ведь каждый взгляд ваш выдает ваше увлечение!
– Вы ошибаетесь… – тихо ответил он.
– В вашем возрасте невозможно обойтись без идола, – продолжала она, – в крайнем случае влюбляются в героиню прочитанного романа.
Когда она говорила, он чувствовал всегда, что его опутывает странная магическая сила. Ее красивый, слегка глуховатый голос как будто ласкал его душу. Она отлично видела, как он все больше и больше подпадал под власть того обаяния, которое она умела распространять, – и рассчитывала каждое слово, каждое движение, как в шахматной игре.
Тщетно пытался он бороться с ней внутренне – она продолжала поступать с ним точно так же, как прежде с мухой. Он чувствовал, как оказывался в плену у нее, и если противился, то только потому, что хотел подольше чувствовать ее власть – эти удары колючими ветвями роз.
Вдруг она встала и принялась шагать взад и вперед по мягким коврам. Шелест ее шелковых юбок, позванивание золотых монет на ее шее, колыхание темного меха вокруг полного сильного тела – все это действовало на него, как пытка, вымогающая признание, а больше всего – движение шлейфа, нетерпеливо ударявшегося о пол, словно рыбий хвост ундины.
Наконец она остановилась перед ним и принялась возиться с его галстуком, – а он весь вздрогнул от прикосновения ее руки, как от прикосновения ножа.
Теперь она больше не сомневалась, что он в ее власти.
Неспешно опустилась она снова на кресло и подозвала его к себе, чтобы поднять у него со лба прядь волос. Это было слишком, дольше он не в силах был владеть собой. Он схватил ее руку и поцеловал.
Она покачала головой, на губах ее снова заиграла злая улыбка, а в сверкающих глазах промелькнуло кровожадное выражение. Закутанная в дорогие темные меха, окруженная острым запахом хищного зверя, сама она походила на большую красавицу кошку, на отдыхающую тигрицу, спрятавшую свои когти.