– Покажите мне их.
Осмотрев комнаты, она кратко обронила:
– Хорошо. Я беру их. Живо затопите только. Человек может спать в нетопленой комнате.
Я только взглянул на нее.
– Принеси сюда чемоданы, Григорий, – приказала она, не обращая внимания на мой взгляд. – Я пока переоденусь и сойду в столовую. Потом можешь и себе взять чего-нибудь на ужин.
Она вышла в смежную комнату, а я втащил снизу чемоданы, помог номерному затопить камин в ее спальне, пока он попробовал расспрашивать меня на скверном французском языке о моей «госпоже», и с безмолвной завистью смотрел некоторое время на пылающий огонь в камине, на душистую белую постель под пологом, на ковры, которыми устлан был пол.
Затем я спустился с лестницы, усталый и голодный, и потребовал чего-нибудь поесть. Добродушный кельнер, оказавшийся австрийским солдатом и старавшийся изо всех сил занимать меня разговором по-немецки, проводил меня в столовую и подал мне поесть. Только что я после тридцатишестичасовой голодовки сделал первый глоток и набрал вилкой кусок горячей пищи – она вошла в столовую.
Я поднялся с места.
– Как же вы меня приводите в столовую, в которой ест мой человек? – набросилась она на номерного, вся пылая гневом, и, резко повернувшись, вышла из зала.
Я все же возблагодарил небо за то, что мог по крайней мере продолжать есть. Кончив, я поднялся на пятый этаж в свою комнату, в которой уже оказался мой маленький чемодан и горела грязная лампочка. Узкая комната без печи, без окна, с маленьким отверстием для притока воздуха – дьявольский холод. Я невольно громко расхохотался – послышалось такое звонкое эхо, что я испугался звука собственного смеха.
Вдруг дверь распахнулась, и вошедший номерной воскликнул с театральным – чисто итальянским жестом:
– Подите тотчас же к вашей госпоже, приказано сию минуту!
Беру свою фуражку, сбегаю вниз по лестницам, подхожу благополучно к ее двери во втором этаже и стучусь.
– Войдите.
* * *
Я вошел, закрыл за собой дверь и остановился на пороге.
Ванда комфортабельно уселась на красном бархатном диване в неглиже из белой кисеи с кружевами, ноги ее покоились на подушке такого же красного бархата, а на плечи был наброшен тот же меховой плащ, в котором она явилась в первый раз в образе богини любви.
Желтые огни свечей в подсвечниках, стоявших на трюмо, и их отражение в огромном зеркале в соединении с красным пламенем камина давали дивную игру на зеленом бархате, на темно-коричневом соболе плаща и на пламенно-рыжих волосах прекрасной женщины, обратившей ко мне свое ясное, но холодное лицо и остановившей на мне свои холодные зеленые глаза.
– Я довольна тобой, Григорий, – начала она.
Я поклонился.
– Подойди поближе.
Я повиновался.
– Еще ближе, – сказала она, опустив глаза и поглаживая соболя рукой. – Венера в мехах принимает своего раба. Я вижу, что вы все же не вполне обыкновенный фантазер; по крайней мере, вы не отступаете от своих фантазий, а способны осуществить то, что выдумали, хотя бы это было крайнее безумие. Сознаюсь, что мне это нравится, это мне импонирует. В этом есть известная сила, а уважать можно только силу.
Я думаю даже, что при исключительных обстоятельствах, в великую эпоху, то, что кажется теперь слабостью в вас, оказалось бы изумительной силой. В эпоху первых императоров вы были бы мучеником, в эпоху реформации – анабаптистом, во время Французской революции – одним из тех энтузиастов-жирондистов, которые всходили на гильотину с Марсельезой на устах. А теперь вы – мой раб, мой…
Вдруг она вскочила – так порывисто, что с плеч ее соскользнули соболя, и нежно, но с силой обвила мою шею руками.
– Мой возлюбленный раб… О, Северин, как я люблю тебя, как я боготворю тебя, как ты живописен в этом краковском костюме!.. Но ты будешь зябнуть сегодня ночью в жалкой комнате наверху без камина… Не дать ли тебе, радость моя, мой плащ меховой, вот этот, большой…
Она быстро подняла его, набросила его мне на плечи и – я оглянуться не успел, как она всего меня в него закутала.
– О, как идут тебе меха!.. Как они оттеняют твои благородные черты! Как только ты перестанешь быть рабом моим, ты будешь носить бархатную куртку с собольей опушкой, – слышишь? – иначе я никогда больше не надену свою меховую кофточку…
И снова она принялась ласкать и целовать меня и наконец увлекла меня с собой на маленький диван.
– А тебе понравилось, кажется, в мехах… отдай мне их, скорей, скорей, иначе я совсем утрачу сознание своего достоинства.
Я накинул на нее плащ, и Ванда продела правую руку в рукав.
– Совсем как на картине Тициана. Бросим, однако, шутки. Не смотри же таким убитым, Северин, мне грустно видеть тебя таким… Пока ты ведь еще только перед светом мой слуга, пока ты еще не раб мой, – ты не подписал, еще договор и еще свободен, можешь во всякую минуту уйти от меня. Свою роль ты сыграл превосходно, я была в восторге! Но не надоело ли тебе это, не находишь ли ты меня ужасной? Да говори же… я приказываю тебе говорить!
– Ты требуешь откровенного признания, Ванда?
– Да, требую.
– Хорошо, – если ты даже злоупотребишь им, – пусть! Я влюблен в тебя больше, чем когда-либо, и буду любить тебя, боготворить тебя тем больше, тем фанатичнее, чем больше ты меня будешь мучить. Такая, какой ты была теперь в отношении меня… ты зажигаешь во мне кровь, опьяняешь меня, отуманиваешь мой ум…
Я прижал ее к груди и припал к ее влажным губам долгим, безумным поцелуем.
– Красавица моя! – вырвалось у меня затем, и, заглянув в ее глаза, я в порыве неудержимого восторга сорвал с ее плеч соболий плащ и прильнул губами к ее затылку.
– Так ты любишь меня, когда я жестока?.. – сказала Ванда. – Теперь ступай! Ты мне надоел… Что же, слышишь, ты?
Она ударила меня по щеке так, что у меня искры посыпались из глаз и в ушах зазвенело.
– Помоги мне надеть плащ, раб.
Я помог, как сумел.
– Как неуклюже! – воскликнула она и, едва надела как следует, ударила меня снова в лицо.
Я чувствовал, как я бледнею.
– Больно? Я сделала больно тебе? – спросила она мягко, дотронувшись рукой до меня.
– Нет, нет! – воскликнул я.
– Ты не имеешь права жаловаться, во всяком случае – ты ведь хочешь этого. Ну, поцелуй же меня еще…
Я охватил ее руками, ее губы впились в мои… И когда она лежала в своих широких тяжелых мехах у меня на груди, у меня было странное, щемящее, тревожное чувство – словно меня обнимал дикий зверь, медведица… и мне чудилось, что сейчас ее лапы вонзятся в мое тело.
Но на этот раз медведица милостиво отпустила меня.
Грудь моя была полна самых радостных надежд, когда я взобрался в свою жалкую людскую и бросился на свою жесткую кровать.
«Как глубоко комична жизнь, в сущности, – подумал я. – Только что на груди моей покоилась самая прекрасная женщина в мире – сама Венера, а теперь мне выпал случай познакомиться с адом, как он представляется китайцам: по их верованиям, грешники попадают не в пылающий огонь, а гонятся чертями по ледяным полям. Вероятно, основателям их религии тоже приходилось ночевать в нетопленых комнатах».
* * *
Я проснулся сегодня среди ночи с криком. Мне снилось ледяное поле, на котором я заблудился и тщетно искал выхода. Вдруг откуда-то появился эскимос на санях, запряженных оленем, и лицо у него было того номерного, который отвел мне нетопленую комнату.
– Что вам здесь нужно, сударь? – воскликнул он. – Здесь северный полюс.
Через секунду он исчез, и я увидел Ванду, скользившую на маленьких коньках по поверхности льда, ее белая атласная юбка развевалась и шелестела, горностай ее кофточки и шапочки – а еще больше лицо ее – сверкали белизной ярче снега. Она подлетела, скользя, ко мне, схватила меня в объятья, начала целовать меня… вдруг я почувствовал, как по мне горячей струей потекла моя кровь.
– Что ты делаешь? – в ужасе воскликнул я.
Она засмеялась, а когда я вгляделся получше, я увидел, что это уже не Ванда, а большая белая медведица, вонзившая когти своих лап в мое тело.