Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Ни к чему,

ни к чему,

ни к чему полуночные бденья

И мечты, что проснёшься

в каком-нибудь веке другом.

Время?

Время дано.

Это не подлежит обсужденью.

Подлежишь обсуждению ты,

разместившийся в нём.

Это вступление в очередную неоконченную поэму, написанное в 1952 несломленным ссыльнопоселенцем и опубликованное в 1963 году в его единственной книге, врезалось в полуночные бденья с такой силой, какой вряд ли достигал Коржавин впоследствии. Например, в "Поэме причастности", написанной десятилетия спустя. Хотя первую (процитированную мною) проповедь привозит контрабандой приехавший в Москву лишенец, а вторую (которую я сейчас процитирую) объявляет городу и миру известный на весь свет борец против режима, открыто отъехавший и с того берега и объясняющий кремлёвским старцам, что нельзя посылать в Афганистан наших мальчиков…

"Тем виновней, чем старше… Вспомним чувства и даты. Что там мальчики наши – мы сильней виноваты".

Два акцентированных здесь слова знаменательны для коржавинской драмы. Первое: слово мальчики. И второе: мы.

Это то самое "поколение", которое поначалу дробилось.

Казалось, что важна – верность себе. То есть: "я". Или – "ты". В проекции на Историю – Сталин. Сквозной виновник. "Он".

Что подвигает Коржавина к этому "мы"? Замятин? Не исключено. Но скорее всё тот же Павел Коган.

Сколь ни дробится поколение на фракции и малые группы, – в масштабах исторической драмы оно в конце концов осмысляется как целое. И ограждённый от фронта, Коржавин не выпадает из судьбы поколения смертников Державы, он плоть от плоти, кровь от крови его. Уникален же потому, что плоть и кровь (душевная организация), не искромсанные войной, выявляют свой смысл и логику, испытывают её до конца.

Итак, он наследует огневую веру комиссаров, на их крови замешано всё то, что слышали "ребята, родившиеся в двадцатых", "Гражданская сказочная война" была дерзким вызовом будущему. Так это звучит в книге 1963 года. В элегии "Комиссары" (в ту же пору написанной, но опубликованной много позже) договорено:

"Где вы, где вы? В какие походы вы ушли из моих городов?.. Комиссары двадцатого года, я вас помню с тридцатых годов. Вы вели меня в будни глухие, вы искали мне выход в аду, хоть вы были совсем не такие, как бывали в двадцатом году…"

А какие на самом деле?

"…Озарённей, печальнее, шире, непригодней для жизни земной… Больше дела вам не было в мире, чем в тумане скакать предо мной. Словно все вы от части отстали, в партизаны ушли навсегда… Нет, такими вы не были – стали, продираясь ко мне сквозь года".

Элегия…

Он наследует, как и всё его поколение, земшарный масштаб. Чем же оборачивается и это наследие на самом деле?

"Как детский мячик в чёрной бездне, летит Земля, и мы на ней…"

Невозможно обжить мир, сползающий во тьму. Мы – временные жители Земли. Надо надышаться её воздухом, а потом вернуться "в постылый мрак, откуда мы пришли". Небеса – косные. Штурмовать их незачем.

Как?! А полёты космонавтов?

"Шалеем от радостных слёз мы. А я не шалею – каюсь. Земля – это тоже космос. И жизнь на ней – тоже хаос."

За такое отношение к полёту Гагарина – насмешливое и горькое разом – пришлось Коржавину перед читателями печатно извиняться, но общее ощущение, что космичность – тот же соблазн, остаётся.

А перспектива всемирного устроения человечества? Она изживается в пародии, которую Коржавин накануне отъезда за железный занавес адресует западным прекраснодушным левакам (вроде Сартра):

"Им ведь будет совсем не до смеха – в переделку такую попасть. Там ведь некуда будет уехать: всюду будет Советская власть".

Вот тогда-то мальчики поймут, наконец, за какую химеру они положили головы.

Мальчик, сдвинувший брови

В безысходной печали,

Меньше всех ты виновен,

Горше всех отвечаешь.

Опять мальчики… Так и не ушёл от слова. Откуда оно, кто в родстве? Мальчики Достоевского, готовые вернуть Богу билет в рай? Да, они! Мальчики Афганского "контингента", принявшие гибельную эстафету у отцов? Да, и они! Но более всего – мальчики сталинской эпохи, ибо это "эпоха принудительной инфантилизации сознания". Проще сказать: требовалась такая наивность, чтобы верить вождю…

Завешается спор со сверстниками.

Главный ориентир, как уже сказано, – Павел Коган, кристальный идеолог поколения. Рядом – Михаил Кульчицкий, чувствилище коммунизма. Николай Майоров, в котором зрел философ Истории. Все погибли.

Вышедший из огня Борис Слуцкий – вот с кем доводится выяснять смысл испытания. Чисто литературная с ним перекличка не очень существенна, но очень существен диалог, описанный Коржавиным в мемуарах.

"Слуцкий хочет знать… согласны ли мы, что именно на наше время и на наше поколение легла задача – сознательно, ценой невероятных жертв, усилий и насилий решить главные проблемы человечества."

Слуцкий говорит: да. Проблемы решатся.

Коржавин говорит: нет. Не решатся! Не потому, что недостижимо. А потому, что ужасно, если решатся. Если будущее, ради которого пошло в огонь поколение, будет достигнуто.

Для них, из огня вышедших, Война и Победа становятся оправданием всего. "В них были вера и доверие", как сказал другой друг-оппонент Коржавина Давид Самойлов.

Коржавин более не признает этой веры и не испытывает доверия к тем, кто её исповедует.

Войну и Победу не признаёт?

Признаёт. В юности рвался на фронт – судьба перегородила дорогу белым билетом. Маршрут, ему доставшийся, отнюдь не назовёшь физически щадящим – и в тюрьме, и в ссылке он своё получил. Но для души этот вариант не менее тяжек, чем фронтовой. Главное тут – Война и Победа не подменили своей героикой того мучения, которое по определению на роду написано этой душе – коржавинской душе, с мыслью, летящей впереди слов, с логикой, не отступающей ни на пядь, с яростным отрицанием всякой двойственности.

А если бы всё-таки подменила? Вдруг пришлось бы менять местами причины и следствия – не из сталинизма выводить дико-жестокий, беспросветно-кровавый способ существования, а сталинизм осмыслять как способ существования народа в дико-жестокий, беспросветно-кровавый век.

35
{"b":"131043","o":1}