Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Еще великий Пушкин отмечал какую-то величественную грусть и особенный покой русских погостов (несмотря на весь их внешний разор и беспризорность), по своей чувствительности разительно отличающихся от европейских захоронок, где печатью ранжира, его величества рубля и казенности отмечена каждая сажень оцененной рынком земли. Здесь же все вымыто, выстрижено, выметено, как бы помещено под прозрачный невидимый купол с вывеской: "Трогать запрещено". В этой аккуратности дорожек, присыпанных влажным желтым песком, в стройных шеренгах намогильников видна особенность европейца, практического во всем. Европейцы знают лишь свободу, а русские еще помнят волю… Невольно вспоминается не Бунин, но Александр Блок, вроде бы рафинированная тонкая натура, склонная к "достоевщине", к эллинским руинам. "Жизнь – странное чудовище и счастлив человек, который может спокойно протянуться в могиле, – вспоминал он свою поездку. – Так я слышу голос Европы, и никакая работа, никакое веселье не может заглушить его. Здесь ясна вся чудовищная бессмыслица, до которой дошла цивилизация…"

Но что-то ведь позвало меня сюда, к могиле Бунина; этому чувству нет ясного объяснения. Я ехал сюда, словно бы собрался увидеть самого Ивана Алексеевича, а, разочарованный, нашел лишь серый крест, ковчежец со цветами, а дальше, куда хватал взгляд, стояли навытяжку шеренги надгробий, как на солдатском плацу. Ни соринки, ни пылинки, будто выметен сам русский дух. Голо и потому особенно убого, будто на краешке "мирового погоста", куда волею судьбы удалось угодить и Бунину. Хотя и шатались над головою березы, но это были березы чужбины. И кого тут винить? К кому обратиться за судом? Где сыскать правды? Всех подобрала, уравняла смерть…

Лежать бы сейчас Ивану Алексеевичу в России на красной горке под ветлою, в густой прохладе, чтобы внизу под холмушкою тускло, сталисто светилось озеро, похожее на церковный потир, чтобы в кроне дерева ночной порою пастушил осколок месяца, пересчитывая вороха темных живых ветвей, роняющих в жаркий полдень прозрачную слезу. На русском кладбище, что там ни говори, присутствует дух, во всем чувствуется странная потусторонняя жизнь, в полночь встают из могил "упокойники" в бледных саванах и, подсвечивая себе голубыми фонарями, ведут разговоры; там продолжаются свары, так и не приконченные недругами на земле, порхают птахи, склевывая милостыньку, шатаются бездомные псы, а под березами и елями, как гостинец оставшимся на земле, прорастают ярко-красные шляпы грибов…

Постояли сколько-то, выжимая из себя грусть, выпили из картонных стаканчиков русской водки, как-то скоро как бы оказались не у дел, и наши взгляды невольно отшатнулись к соседним могилам, выискивая взглядом знакомые по истории имена, и ноги уже сами собою отшагнули прочь от Бунина, словно бы не ради него принесло нас сюда спутним ветром. И все дальше, дальше от именитой могилы, от каменного креста, от раковины со цветами. Мы вчитывались в надписи, но они уже ничем не отзывались в сердце, ибо в земле лежали хоть и наши, но уже и вполне не наши, их уже давно выдуло, выскребло из памяти, как нечто гулкое, тревожное, смущающее ум; от погоста, утратившего домашность, веяло историей, чужбиной, некрополем. Наверное, каждый из нас невольно скрывал недоумение, затериваясь меж погребений, как в музейных залах…

Но меж тем невольно пропало беспокойство, стало как-то легче на душе. Вот вернемся в Москву и похвалимся: "Мы были у Бунина". А теперь нас ждали в Париже, и мы поспешили назад.

Мы возвращались с чувством исполненного долга и непонятной вины.

— Последний раз были у Бунина, – с тоскою глядя в окно, сказал Губин. Лицо у него посерело, сжамкалось ещё больше, теперь походило на глиняную маску, сквозь которую пробилась упругая седая щетина. Поперечная сизая морщина, вдруг взявшись ниоткуда, разрезала лицо наполы, будто ударили сабелькой, и сейчас должна высочиться кровца. Мы были поровенки, но сейчас Миша выглядел перед нами изжитым старцем, столько было в нем усталости. Обычно усмешливые глазки порозовели, набрякли от близкой слезы. Мне стало невольно жаль Губина, я участливо подернул его за рукав, как-то не принимая его переживаний.

— Да ты что, Миша… Казацкие сабли еще не затупились...

— Старичок… А сколько жить-то осталось? Всего ничего… лет двадцать… Ну, тридцать… Уже пора готовиться, собирать пожитки, – Губин ухмыльнулся иронически, оскалился, улыбка вышла кривой, горькой, прощальной. Словно бы Миша не договаривал полностью, скрывал от нас тайную весть, чтобы не огорчать. Пошарил в потайке, достал фляжечку, потряс. В посудинке не взбулькнуло. – Вот всегда так… Только приготовился, а уж в бурдючке иссякло. Иссох родник.

— На обеде поставят, – утешил Дорошенко.

— Ага… Вот так всегда: надеешься, ждешь, строишь планы… А ведь обманут. Дадут пойла за сорок центов ведро… Только парижских бабочек отмывать от панельной грязи... Одна изжога.

С востока приползла черная туча. В машине посмурнело, в боковом стекле отражалась голова Губина, лежащая на спинке сиденья, как в гробу; бледное, как опока, лицо, исписанное тонкими морщинами, будто старая фреска… Кто тогда предполагал, что через несколько лет Губина не станет...

Станислав Золотцев СЛЕДОПЫТ ВЕКОВ И ТЫСЯЧЕЛЕТИЙ. К 100-летию С.Н. Маркова

В той безграничной вселенной, какой является русская поэзия, есть звезда, сияющая особым светом, есть имя, при мысли о котором вспоминаются старинные, но вечно современные слова: честь, достоинство, совесть, страсть, подвижничество... Пишу так не только потому, что мне посчастливилось, пусть очень недолгое время, знать этого писателя лично, побывать в "магнитном поле" его жаркого обаяния, замешенного на мудрости и неукротимо юной силе духа. Мне думается, что среди тех, кто предан высокой русской поэзии, кто любит родное слово как высшую ценность нации, нет людей, не знающих и не любящих вот эти удивительные строки:

Знаю я – малиновою ранью

Лебеди плывут над Лебедянью,

А в Медыни золотится мёд...

Нет человека, чьё сердце не дрогнуло бы в приливе радости от звучания строф, словно впитавших в себя целебную свежесть и неизбывное тепло нашей земли, красоту и жизнелюбие её сынов и дочерей:

На заре Звенигород звенит -

Будто пчёлы обновляют соты,

Всё поёт - деревья, камни, воды,

Облака и рёбра древних плит.

...А создавались эти строки, между прочим, "на 101-м километре" предвоенным летом, буквально "за Можаем", куда их автор, уже отбывший ссылку на заполярных берегах в 30-е, был загнан ветром опалы – одной из многих в его донельзя тернистой судьбе. (А обвинён был – вместе с Л.Мартыновым и ещё несколькими выходцами из Сибири – в "колчаковщине", "русском фашизме" и "антисемитизме", – так что нынешние приверженцы "либеральных ценностей" свои ярлыки унаследовали от заплечных дел мастеров, от "красного колеса".) И всё же – в судьбе невероятно счастливой! Ибо в тягчайших бедованиях и злосчастьях поэт, прозаик, учёный-энциклопедист, этнограф и рудознатец Сергей Николаевич Марков не давал погасить свечу своего творчества. Более того – чем сильней "штормило" его судьбу, тем отчаянней и упорней делал он своё многообразное подвижническое дело.

19
{"b":"131034","o":1}