Земля благодатным соком нальется,
Цветы расправят свои лепестки,
Прозрачнее станет вода в колодцах
И чище реки и родники.
От ран, от развалин, от скверны вражьей
В полях и в садах — не будет следа.
Станицы, забитые дымом и сажей,
Аулы и села и города
Из пепла подымутся после войны,
Сияньем новым озарены.
Это сиянье вполне согласуется со стилистикой позднесталинской эпохи и шире — с общесоветской готовностью индивида "войти хоть каплей в громаду потока, песчинкой, снежинкой в вихри с востока, лучом в сиянье, искрою в пламя, строкою в песню, узором в знамя". Снежинка — блудновская, вологодско-архангельская, знамя — общесоветское.
Европа и Азия в силе и славе
Соединились в одной державе.
Держава Советов!
На свете нету
Другой земли такой великой,
Другой земли такой многоликой.
Не знаю лугов заливных цветистей,
Полей необъятней, садов плодородней,
Плотин величавей, гудков голосистей,
Народа пытливей и благородней…
И Держава, и Народ остаются в центре раздумий. Вот этапы: 1950-й год — поэма "Алена Фомина", Яшин — положительный герой критики, самый молодой лауреат Сталинской премии. 1954-й — целина, Яшин на Алтае ездит по бригадам с чтением стихов, а потом поступает на курсы трактористов в школу механизации № 10, получает свидетельство № 25 и отчитывается перед собой (в дневнике), что сам завел НАТИ АСТЗ и культивировал круг около 5,5 км, т. е. обработал 13 гектаров. Если учесть, что перед нами московская литературная знаменитость, житель дома (в Лаврушинском?) и дачи (в Переделкине?), а я бы учел другое: что перед нами человек, за десять лет до того комиссованный в инвалидность в диагнозом бронхиальной астмы, — то подобные поступки могут показаться экстравагантными… так надо же знать характер.
Мемуаристы оставили коллекцию портретов золотоволосого юнца, но на наше счастье среди них оказался такой проницательный художник как Федор Абрамов, оставивший зарисовку куда более интересную. Сделана она через десять лет после алтайского свидетельства, в первой половине 60-х годов:
"Меня немало удивил облик Яшина, который показался мне не очень деревенским, да пожалуй, не очень и русским. Большой, горделиво посаженный орлиный нос (у нас такого по всей Пинеге не сыщешь), тонкие язвительные губы под рыжими, хорошо ухоженными усами и очень цепкий, пронзительный, немного диковатый глаз лесного человека, но с усталым, невеселым прижмуром…"
Этот ли человек написал "Алену Фомину"?
Самую лавроносную свою поэму он переделывал раз десять, все надеялся спасти ее в менявшейся ситуации, убирал "наносное", но в конце концов отступился, не стал переиздавать. Меж тем в этой громоздкой, плохо слаженной вещи ("повесть в стихах"!) теперь кажется наносным едва ли не все — именно по причине неслаженности, несведенности. Комментаторы объясняли: изначальная задумка: история возвращения в родной колхоз покалеченного фронтовика оказалась застопорена в связи с появлением в ту же пору и на ту же тему поэмы Алексея Недогонова "Флаг над сельсоветом", после чего подперта была новой историей: про то, как "баба" в отсутствие мужиков взяла в военные годы в колхозе власть. Эта новая история появилась в результате поездки Яшина в качестве корреспондента "Правды" на Алтай в 1946 году. При этом алтайская зажиточность ("ручьи неоскверненные, в рябинах птичий грай, дома неразоренные, незатемненный край"), приписанная Яшиным нищей северной земле, обернулась фальшью.
Всё это так, но дело не только в "географическом подлоге". Дело в том, что нагромождение сцен не собрано единой мыслью, оно искусственно подпирается не только буйными спорами о том, кто теперь возьмет власть в колхозе: мужики или бабы, но и фантастическими по своей глупости нападками дураков на власть вообще, от каковых, как от "шелудивых иностранцев", положительным героям приходится защищаться, ссылаясь на то, что лучше погибать на войне, чем иметь дело с клеветниками…
В качестве бога из машины, разрешающего все эти неразрешимости, является секретарь райкома партии.
Александр Фадеев не зря торопил Яшина с написанием поэмы (и не зря она Фадееву посвящена): в финале сказано: "не пора ль призвать к порядку всех писателей страны?" Яшин попадает здесь в створ той модели социалистического реализма, с помощью которой партия собирается сверху донизу (от всенародных торжеств до районных буден) подымать лежащую в послевоенных руинах жизнь.
В эту работу Яшин включается самоотверженно. Он рисует новые и новые картины, с алтайских и вологодских полей перелетает на великие стройки коммунизма, перелопачивает в стихах "груды вынутой земли, бревна, балки, доски, стружки, стрелы кранов вдалеке, Жигули в цветном просторе, пароходы на реке там, где скоро будет море…"
Поэтически лучшее в этом круговороте — как и двадцать лет назад — пронзительная боль влюбчивого сердца. На роду написано: не умеет любить спокойно и ровно, гирей на сердце любовь, фатальна ее безрассудная сила.
Я тебя не хочу встречать.
Я тебя не хочу любить.
Легче воду всю жизнь качать,
На дороге камни дробить.
Лучше жить в глуши, в шалаше,
Там хоть знаешь наверняка,
Почему тяжело на душе,
Отчего находит тоска…
Тоска, смутное предчувствие беды, страх фальши можно уловить и в "Алене Фоминой". "Охоты нет и смысла нет… Какой вдали маячит свет?" "Предчувствие какой беды, как ревность, душу жжет?" В конкретных обстоятельствах это может быть и ревность, и даже отсутствие охоты (я имею ввиду охоту на зверя, радостью от коей Яшин бредит с детства), но смутное, необъяснимое предчувствие фальши и беды тенью проходит сквозь все сполохи яшинской лирики первого послевоенного десятилетия.
В 1956 году он пишет потрясающее стихотворение "Орел" о том, как пораженная охотником птица взлетает "за облака", чтобы упасть "средь дальних скал, чтоб враг не видел, не торжествовал".
Что это? Пророческое предчувствие — за несколько десятков лет — гибели той державы, которой присягнул и был верен всю жизнь? Предчувствие личной драмы (орел — любимая птица, и во внешности Яшина что-то орлиное)? Гибельное опустошение души от догадки о ложности всего, во что верил и что писал?