Я рад любому талантливому русскоязычному произведению, оно обогащает наш язык, вносит какие-то новые нюансы, даже если его идеологическая направленность устремлена против нас. "Дух дышит, где хочет". Все, что создано на русском языке, — часть нашей истории и культуры. Пока, к счастью, поток русскоязычной литературы не сокращается. Но, конечно же, это периферия нашей культуры, так же, как и любой другой национальной культуры. Сегодня периферия заняла центр, из-за этого и произошло такое охлаждение читателя, такой спад интереса.
Русскость, как неотъемлемое качество нашей национальной литературы, — понятие более подвижное, чем русскоязычность, более мистическое и авангардное на каждом переломе истории, ибо дает в литературе новые национальные характеры, новых героев, новое понимание России. И одновременно это понятие мистически незыблемое, некая вечная константа. Не верю, что русские были другими до 1917 года, до 1995 года, до Петра Великого; обстоятельства были другие, характеры — другие, а Божий замысел один.
Геннадий Животов СВЕТЛЫЙ ДАР (К 60-летию со дня рождения Сергея ХАРЛАМОВА)
Множество художников в Москве рисует, пишет, занимается инсталляцией, в отчаянии фотографирует, пытаясь угнаться за быстротекущей жизнью — и просто концептуально морочит зрителям голову. А в окрестностях столицы таких ещё больше.
Художник Сергей Харламов занимает особое место, такой — один. Он — на своём фланге обороны в той войне, которую русская культура ведёт против полчищ бесовщины, заполонившей нашу Родину.
Семья Харламовых — сам художник, его жена Ольга и два их сына — живёт на Смоленской площади. Они — прихожане храма Вознесения, что у Никитских ворот. Мимо этого храма Сергей проходит практически каждый день, направляясь в мастерскую, которая находится неподалёку, на Патриарших прудах.
Родовой дом Харламовых — в Кашире. Сам уроженец Каширы, глубоко любящий своё родовое гнездо, об этом доме и о самом городе с восторгом и упоением рассказывает Сергей при каждой нашей встрече.
Это всё — координаты пространства, где делает свою работу художник. Это очень важно.
Всё его творчество пропитано эстетикой "серебряного века" петербургской графики Чехонина, Анненкова, и "золотого века" московской советской графики — Фаворского, Константинова.
Как профессионал Харламов формировался в Строгановке, в период её короткого, но изумительно яркого рассвета конца 50-х — начала 60-х годов, откуда вышли наиболее крупные графики послевоенного времени, такие, как Г. Захаров, И. Голицын, И. Обросов…
Но Харламов пошёл совершенно неповторимым путём, создав свой стиль, на который оказала влияние и европейская, и русская литература, великие классические произведения, которые он часто иллюстрировал.
Перекладывая папку за папкой, альбом за альбомом, где крупные, полноформатные листы перемежались с маленькими листочками папиросной бумаги, я поражался широте и глубине охвата тем и проблем, невероятному мастерству, с которым исполнены работы Сергея. И понимал, что не могу остановить свой выбор на какой-то из работ, чтобы не поддаться соблазну погружения в неисчерпаемую глубину великого творчества, влияние на которое русской истории несомненно.
В его альбомах — виды Сербии, Греции, Украины… Перечисление же серии гравюр, посвящённых русской истории, книг, иллюстрированных художником, заняло бы слишком много места… Станковые листы, рисунки из путешествий, портреты великих современников, с кем довелось общаться художнику, — Леонида Леонова, Валентина Солоухина, Вадима Кожинова…
Непостижимо, как в наше суетное, подлое время Сергей сумел не растратить дарование, но отточить и усовершенствовать своё мастерство, выработав особую манеру гравирования.
Дорогой Сергей! Огромные просторы нашей Родины требуют от настоящего художника долгих лет жизни, чтобы он успел отразить в своём творчестве всё многообразие русской действительности. Поэтому желаю тебе долголетия — для выполнения высокой миссии.
Я убеждён: ты стоишь сейчас перед восхождением на очередную, новую вершину творчества, которая, несомненно, будет взята.
Спасибо тебе за божественный свет твоих гравюр!
Юрий Бондарев МГНОВЕНИЯ
ПРАВО
Среди кладбищенского оголённого безмолвия я долго ходил по зимнему больничному парку. В неприютно сером декабрьском воздухе, возле лечебного корпуса, отрывисто разносилось грубое карканье ворон, осыпавших клочья снега с ветвей. И это скрипучее карканье почему-то раздражало меня.
В тот же предсумеречный час было ощущение несчастья, полной безлюдности в застывшем мире, и тут я увидел на обочине дороги выведенные веточкой на скате сугроба слова: "не позволяй торжествовать боли", — и вспомнил, как несколько дней назад меня привезли на "скорой помощи"; в приёмном покое мне, пытаемому нестерпимой болью, смерили температуру, затем сестра сказала очень тихо: "Тридцать восемь и семь", — и вопросительно посмотрела на хмурого врача-хирурга, тот ответил жёстко: "Имеет право". И эта фраза врезалась в мою отуманенную, подавленную болью голову: "Имеет право"…
Да, да, не позволяй торжествовать… кто это написал? Тот, кто ещё переживает муки боли? Или страдания отпускают его? "Имеет право"? Неужели боль имеет своё право, как имеет собственное право здоровье?
И вдруг смолкло карканье ворон на берёзах против хирургической. Молчал весь больничный парк, молчал весь корпус, как будто в холодеющие сумерки, в непроницаемую беззвучность погружалось всё человечество, и точно в беспамятстве невыносимой пытки, я услышал чудовищный вопль множества людей, молящих о спасении, о помощи.
Я оглох. Я дрожал какой-то отупелой неудержимой дрожью. Что это было? Неужели в этом больничном парке кричал и умолял о помощи весь мир? Наступил его срок, его право? Кто это в больнице сказал, что его боль напоминает неизносимую одежду? И я, вспоминая его истинные слова, будто распинал себя на кресте от беспомощности перед затопившей и землю, и небо болью.
Когда я очнулся, воображение понемногу отпускало меня.
Совершенно пустынный зимний парк безмолвствовал. Я был с головы до ног в знобящем поту, нестерпимая боль разрывала мне грудь. Я закутался в воротник пальто и, пошатываясь, хватаясь за скамейки, поплёлся к лечебному корпусу.
ТАЙНА КРУГА
Из записок пожилого писателя
Однажды с чрезмерной бодростью, с неопределённой живостью в светловатых глазах, свойственной людям неунывающей натуры, которая скрывала огорчительный библейский возраст, он сказал мне с превесёлой улыбкой: