Оглядываясь на это событие по прошествии более чем тридцати одного года, теперь я испытываю уверенность: Дорже Дракдэн всегда знал, что я должен покинуть Лхасу 17-го числа, но не говорил этого, чтобы предсказание не стало известно другим. Если не строить планов, то никто о них и не узнает.
Однако я не стал тут же готовиться к бегству. Сначала я хотел получить подтверждение предсказанию оракула, проведя ритуал "Мо" еще раз. Ответ оказался тот же, но шансы успешно прорваться были, казалось, ужасно малы. Не только толпа не пропускала никого на территорию и с территории дворца, не допросив и не обыскав его сначала, но и китайцы, как это было видно из письма Нгабо, уже учитывали возможность моей попытки к бегству. Они наверняка приняли меры предосторожности. Но советы свыше совпадали с моим собственным рассуждением: я был убежден, что мой уход из дворца — единственный способ заставить толпу разойтись. Если меня во дворце не будет, то и у людей исчезнет причина к тому, чтобы оставаться здесь. Поэтому я решил принять совет оракула.
Так как ситуация была отчаянной, я понимал, что должен посвятить в свои планы как можно меньше людей, и сначала информировать только моего гофмейстера и "Чикьяб Кенпо". Они взяли на себя подготовку группы к бегству из дворца этой ночью, но так, чтобы никому не стало известно, кто будет среди них. Когда мы обсуждали, как приступить к этому делу, то определили также состав группы беглецов. Я брал с собой только моих ближайших советников, включая двух наставников, и тех членов семьи, которые находились здесь.
Позднее в тот же день мои наставники и четыре члена Кашага покинули дворец, спрятавшись под брезентом в кузове грузовика; вечером моя мать, Тэнзин-Чойгьел и Церинг Долма, переодевшись, чтобы не быть узнанными, вышли под предлогом того, что они идут в женский монастырь на южном берегу реки Кьичу. Затем я вызвал народных лидеров и рассказал им о своем плане, подчеркнув, что нужно действовать не только сообща (что, я знал, было гарантировано), но также абсолютно тайно. Я был уверен, что у китайцев среди толпы были свои шпионы. Когда эти люди ушли, я написал им письмо, в котором объяснял причины своего ухода и просил их не открывать огонь, если только не возникнет необходимость самообороны, и выражал надежду, что они передадут содержание этого письма народу. Оно должно было быть оглашено на следующий день.
Когда наступили сумерки, я пошел последний раз в храм, посвященный Махакале, моему личному божеству-хранителю. Я вошел в комнату через тяжелую скрипучую дверь и на мгновение остановился, чтобы всмотреться в то, что увидел перед собой. У подножия большой статуи Охранителя сидело несколько монахов, читавших нараспев молитвы. В этой комнате не было электрического света, она освещалась только десятками жертвенных масляных светильников, золотых и серебряных, которые стояли рядами. Стены покрывали многочисленные фрески. На блюде перед алтарем лежала небольшая порция цампы — жертвоприношение. Один служитель, его лицо было наполовину в тени, склонился над большим сосудом, из которого он разливал масло по светильникам. Никто не взглянул на меня, хотя я знал, что мое присутствие должно было быть замечено. В подтверждение этого один из монахов поднял свои музыкальные тарелки, а другой поднес к губам раковину и издал протяжный печальный звук. Первый монах ударил в тарелки, и они зазвенели. Их звучание действовало успокоительно.
Я выступил вперед и поднес божеству "ката", длинный кусок белого шелка. Это традиционный тибетский жест при прощании; он обозначает не только жертвоприношение, но и намерение вернуться. На мгновение я застыл в безмолвной молитве. Теперь монахи могли понять, что я ухожу, но я был уверен в их молчании. Прежде, чем выйти из комнаты, я присел на несколько минут и прочитал сутры Будды, остановившись на той, где говорилось, что нужно "развивать в себе веру и мужество".
Выйдя, я попросил кого-то притушить свет во всей остальной части здания, а потом спустился по лестнице вниз. Там оказалась одна из моих собак, я погладил ее и порадовался, что она никогда не была слишком привязана ко мне — наше расставание не было трудным. Намного больше я был опечален тем, что оставлял здесь свою личную охрану и уборщиков. Затем я вышел на свежий мартовский воздух. У главного входа находилась лестничная площадка, от которой в обе стороны расходились ступеньки, спускавшиеся до земли. Я пошел вокруг этой площадки и остановился на противоположной от двери стороне, чтобы мысленно представить себе благополучное прибытие в Индию. Вернувшись по кругу к двери, я мысленно представил возвращение в Тибет.
За несколько минут до десяти часов, одетый в непривычные брюки и длинное черное пальто, я перебросил через правое плечо винтовку и обернул старинную танку, принадлежавшую Второму Далай Ламе, вокруг левой руки. Затем, сунув свои очки в карман, я вышел наружу. Мне было очень страшно. Два солдата встретили меня и молча проводили до ворот во внутренней стене, где ко мне подошел Кусун депон. Вместе с ними я ощупью пробрался через парк, не видя абсолютно ничего. Когда мы дошли до наружной стены, нас встретил Чикьяб Кенпо, который, как я мог только догадываться, был вооружен мечом. Он обратился ко мне негромким успокаивающим голосом, чтобы я держался во что бы то ни стало возле него. Проходя через ворота, он решительно объявил собравшимся там людям, что совершает обход по расписанию. После этого нам разрешили пройти. Больше не было произнесено ни слова.
Я ощущал присутствие большой массы людей, так как иногда наталкивался на кого-нибудь, но никто не обращал на нас никакого внимания, и через несколько минут мы снова были одни. Мы успешно проделали свой путь через толпу, но теперь могли иметь дело уже с китайцами. Мысль быть схваченным страшила меня. Впервые в жизни я по-настоящему боялся — не столько за себя, сколько за миллионы людей, которые возлагали на меня свои надежды. Если меня схватят, все будет потеряно. Была еще некоторая опасность того, что борцы за свободу, не зная что происходит, примут нас за китайских солдат.
Первым препятствием на нашем пути явился приток реки Кьичу, на который я часто бегал ребенком, пока Татхаг Ринпоче не запретил мне это делать. Переходить его надо было по выступающим камням, которые мне оказалось очень трудно разглядеть без очков, и не раз я лишь чудом не оказывался в воде. Затем наш путь лежал к берегу самой реки Кьичу. Недалеко от берега повстречалась большая группа людей. Гофмейстер обменялся краткими фразами с их вожаками, и мы вышли к реке. Несколько кожаных лодок ждали нас, и при них небольшая группа лодочников.
Переправа прошла спокойно, хотя я и был уверен, что каждый всплеск весел обрушит на нас пулеметную очередь. В то время в Лхасе и вокруг нее находился не один десяток тысяч солдат НОАК, и они, несомненно, патрулировали местность. На другой стороне реки нас встретил отряд борцов за свободу, поджидавших там с несколькими пони. Здесь к нам также присоединились моя мать, брат, сестра и наставники. Затем подождали моих министров, которые должны были прибыть и пополнить нашу группу позже. Ожидая, мы воспользовались возможностью обменяться, очень тихим шепотом, замечаниями о чудовищном поведении китайцев, которое вынудило нас отправиться в этот путь. Я опять надел свои очки — больше не мог выносить эту незрячесть — но сразу же пожалел об этом, потому что теперь я мог различить лучи фонариков часовых НОАК, охраняющих гарнизон, расположенный всего в нескольких сотнях ярдов от того места, где мы находились. К счастью, луну закрывали низкие облака, и видимость была плохая.
Как только прибыли все остальные, мы пошли по направлению к горе и перевалу, называемому Чела, который отделяет долину Лхасы от долины Цангпо. Около трех часов утра мы остановились в простом крестьянском доме, первом из тех многих, что давали нам приют в течение последующих нескольких недель. Но мы не задерживались там и вскоре вышли, чтобы продолжить переход к перевалу, которого достигли около восьми часов. Рассвет застиг нас почти у самого перевала, и мы с изумлением увидели плоды нашей спешки: пони и их сбруя совершенно не соответствовали всадникам. Так как монастырь, который дал животных, не должен был почти ничего знать, и к тому же было темно, то на самых лучших пони оказались самые плохие седла, и дали их не тем людям, в то время как на самых старых и страшных мулах были прекрасная сбруя, и на них ехали самые важные лица!