Александр Блок набросал выразительный портрет Соловьева, видел которого он один раз — на похоронах. В погребальной процессии перед Блоком шел большого роста худой человек в старенькой шубе, с непокрытой головой, на буром воротнике шубы лежали длинные серо-стальные пряди волос. «Фигура казалась силуэтом, до того она жутко была непохожа на окружающее. Рядом со мной генерал сказал соседке: „Знаете, кто эта дубина? Владимир Соловьев“. Действительно, шествие этого человека казалось диким среди кучки обыкновенных людей, трусивших за колесницей. Через несколько минут я поднял глаза: человека уже не было; он исчез как-то незаметно — и шествие превратилось в обыкновенную похоронную процессию.
Ни до, ни после этого я не видел Вл. Соловьева; но через все, что я о нем читал и слышал впоследствии, и над всем, что испытал в связи с этим, проходило это странное видение. Во взгляде Соловьева, который он случайно остановил на мне в тот день, была бездонная синева: полная отрешенность и готовность совершить последний шаг; то был уже чистый дух: точно не живой человек, а изображение: очерк, символ, чертеж».
Он выделялся не только среди обычных людей на улице. Также и среди тогдашних русских мыслителей. Ему пророчили профессорскую карьеру, но он без видимой причины покинул университет. Не примыкал он ни к одному из существовавших идейных течений. Пережив в юности увлечение материализмом и сохраняя симпатии к Н. Г. Чернышевскому, он был фактически его идейным противником. Пройдя выучку у классиков немецкой философии, прекрасно зная их, он выступал критиком Канта и особенно Гегеля. Он дружил со славянофилами, но резко потом с ними разошелся. Увлекся католицизмом, но ненадолго. С некоторых пор его постоянная симпатия — иудаизм. Умирая, он молился на еврейском языке о благополучии Израиля. Однако причислить его к какой-либо сионистской группировке из тех, что были в России, нелепо. Для евреев он оставался гоем, для русских почти что изгоем. Он был одиночка.
Главный его труд — «Оправдание добра». Но, как утверждает хорошо знавший его В. В. Розанов, — «тихого и милого добра, нашего русского добра, — добра наших домов и семей, нося которое в душе мы и получаем способность различать нюхом добро в мире, добро в Космосе, добро в Европе, не было у Соловьева. Он весь был блестящий, холодный, стальной (поразительно стальной смех у него, — кажется, Толстой выразился: „ужасный смех Соловьева“). Может быть, в нем было „божественное“ (как он претендовал) или — по моему определению — глубоко демоническое, именно преисподнее, но ничего или мало в нем было человеческого. „Сына человеческого“ по-житейскому в нем даже не начиналось, и казалось, сюда относится вечное, тайное оплакивание им себя, что я в нем непрерывно чувствовал во время личного знакомства. Соловьев был странный, многоозаренный и страшный человек».
Он был визионер. Уже в возрасте девяти лет он имел видение, которое повторилось через тринадцать лет в Британском музее, где он вел научную работу. На этот раз ему велено было отправиться в Египет, и здесь в пустыне он в третий раз «узрел Софию» (эпизод описан им в стихотворении «Три свидания»). Однажды на него бросился черт, и ему пришлось с ним бороться, Соловьева нашли на полу без сознания. В конце концов он обратился за помощью к доктору Розенбаху, — «специалисту по части мозгов».
Он зримо предчувствовал конец истории. О том, как он представлял это себе, мы узнаем из «Краткой повести об антихристе», венчающей его последнее крупное произведение «Три разговора».
О Страшном суде, потустороннем конце истории, воскресении мертвых любил философствовать Шеллинг. Только у него все это звучало величавым заключительным аккордом мировой симфонии, которому быть в далеком будущем, неизвестно когда. Эсхатология Соловьева дышит злобой дня, окрашена в тона политически-апокалипсические. После «Трех разговоров» посмертно вышла небольшая заметка «По поводу последних событий» — своего рода духовное завещание философа. «Боксерское восстание» в Китае Соловьев принял за начало «панмонголизма», который, по его мнению, должен привести к краху Европы. Вот последние абзацы, вышедшие из-под пера Соловьева:
«Что современное человечество есть больной старик, и всемирная история внутренне кончилась — это была любимая мысль моего отца (знаменитого русского историка Сергея Соловьева. — А. Г.), и когда я, по молодости лет, ее оспаривал, говоря о новых исторических силах, которые могут еще выступить на всемирную сцену, то отец обыкновенно с жаром подхватывал: „Да в том-то и дело, говорят тебе: когда умирал древний мир, было кому его сменить, было кому продолжать делать историю: германцы, славяне. А теперь где ты новые народы сыщешь? Те островитяне, что ли, которые Кука съели? Так они, должно быть, уже давно от водки и дурной болезни вымерли, как и краснокожие американцы…“ А когда я, с увлечением читавший тогда Лассаля, стал говорить, что человечество может обновиться лучшим экономическим строем, что вместо новых народов могут выступить новые общественные классы, четвертое сословие и т. д., мой отец возражал с особым движением носа, как бы ощутив крайнее зловоние. Слова его по этому предмету стерлись в моей памяти, но, очевидно, они соответствовали этому жесту, который вижу как сейчас. Какое яркое подтверждение своему продуманному и проверенному взгляду нашел бы покойный историк теперь, когда вместо воображаемых новых, молодых народов нежданно занял историческую сцену сам дедушка Кронос в лице ветхого китайца и конец истории сошелся с ее началом!
Историческая драма сыграна, и остался еще один эпилог, который, впрочем, как у Ибсена, может сам растянуться на пять актов. Но содержание их в существе цела известно».
И этот безнадежный пессимист, пророк катастрофы, весь устремленный в потустороннее будущее, создал «Смысл любви» — проникновенный философский гимн земной любви, который в мировой культуре можно смело поставить в один ряд с «Пиром» Платона. Создал по Шеллингу!
Странным образом Соловьев редко вспоминает своего учителя. Когда Соловьев защищал докторскую диссертацию («Критика отвлеченных начал»), один из официальных оппонентов заметил, что соискатель отстаивает шеллингианские воззрения. Соискатель признал родство своих взглядов с поздней философией Шеллинга. В отличие от Одоевского и Григорьева, считавших, что Шеллинг всегда оставался одним и тем же, Соловьев называл «умозрительным пантеизмом» взгляды раннего Шеллинга и отвергал их, соглашаясь, однако, с «теософическими построениями второй Шеллинговой системы».
У позднего Шеллинга заимствует Соловьев свои аргументы против Гегеля. Гегелевская философия доводит до абсурда абстрактный рационализм. По Гегелю, нет ничего непосредственно существующего, все есть «бываемость понятия». Соловьев же считает, что «понятие не есть все, иначе: понятие как такое еще не сама действительность (как только понятие, оно имеет действительность, лишь насколько я его мыслю, то есть только в моей голове…)».
Истинная наука предполагает широкий эмпирический базис. «Не отрицая этого в принципе, Гегель на деле вовсе не считался с возможностью будущих открытий в науке и новых явлений в историческом процессе. Провиденциальное предостережение, которое он получил относительно этого (Соловьев имеет в виду диссертацию Гегеля, где вопреки уже открытому факту утверждалось, что между Марсом и Юпитером не может быть небесных тел. — А. Г.), мало на него подействовало. Его философия истории еще более, чем философия природы, представляет собой сильнейшую самокритику гегельянства с этой стороны. Нельзя было, конечно, требовать, чтобы Гегель (хотя и претендовавший на „абсолютное“ знание) предсказывал будущие исторические события, как только в шутку можно было от него требовать, чтобы он априори знал, сколько градусов показывает термометр на сегодняшний день. Но можно было по праву ожидать, Что Гегелева философия истории оставит место для будущего, особенно для будущего таких явлений, важность которых уже обозначилась при жизни философа… В философии истории Гегеля не оставлено никакого места ни для социализма, ни для национальных движений нынешнего века, ни для России и славянства как исторической силы. По Гегелю, история окончательно замыкается на установлении бюргерско-бюрократических порядков в Пруссии Фридриха-Вильгельма III, обеспечивавших содержание философа, а через то реализацию содержания абсолютной философии». Сказано остроумно и зло. Только, как мы знаем, нечто подобное говорил ранее Шеллинг.