Литмир - Электронная Библиотека
A
A

А иногда не спалось из-за фонаря, который белым искусственным светом, как будто порошковым молоком или сахарином, протекал в нашу комнату через окно. Особенно летом, когда окно, затянутое сеткой, было распахнуто настежь. А комаров не убавлялось. И жары с приходом ночи не убавлялось. Тонкая простыня казалась пуховым одеялом. Но дальше снимать с себя было нечего. Разве только кожу.

Вместе с комарами и жарой сквозь натянутую сетку протискивался в комнату притягивающий к себе шум. Как будто шумел горячий душ. Это играли дети: мои сверстники, или младше, или гораздо старше. (Хотя бы два года разницы — это уже «гораздо».) Дети играли во что-то. Во что именно — какая разница? Главное, что они играли под фонарем, во внутреннем углу буквы «Память», которой стоял наш дом. Играли и шумели. А я садился перед окном и наблюдал за ними. Кричали из окон верхних этажей. Задирали головы. На асфальт летели ключи. Над головами проносились летучие мыши. А в глубине двора страдала незнакомая девушка. Она была очень красивая, потому и погрязла в пороке. Потому и страдала. Только это когда я уже не был маленьким. И когда дети уже не играли в белом свете фонаря. Почему дети перестали играть — это понятно: они выросли. А вот почему другие, вновь народившиеся дети не играли — это совсем непонятно. Времена, что ли, другие стали.

А когда еще времена не стали другими, я как-то гулял во дворе. Но не ночью, а днем. И не летом, а по весне. И нашел чей-то грязный носок. Повертел в руках и выкинул. А бабушка сказала, что нельзя чужие грязные носки трогать руками. В них трупный яд. От него умирают. И у меня еще на пальце, которым я трогал носок, появилось небольшое воспаление. Это трупный яд начинал действовать. Стало ясно: я умру. Неделю ждал, две ждал, когда же воспаление наконец разрастется и поглотит меня всего, когда наконец этопроизойдет… Я уже смирился с такой участью. Хотя и досадовал: ведь можно было не трогать этот дрянной носок! ведь можно было не заразиться трупным ядом! не умереть можно было… Но воспаление рассосалось. Трупный яд — остался. Так непонятно, чей грязный носок учил меня смерти.

А когда мы нашли во дворе дохлую кошку, то я совсем не боялся. Я устроил ей пышные похороны. В дерне, между кустиками можжевельника, выкопали ей небольшую ямку. Торжественно перенесли в эту ямку то, что осталось от кошки (видимо, она давно уже скончалась), и накрыли могилку бетонным блоком от бордюрчика. Девочки насобирали ей кашку и сурепку. Кто-то надписал могильную плиту: «Кошка». Мелом. На следующий день могилка со всем содержимым исчезла. Дворник унес.

Но и дворник умер. Еще раньше, чем кошка. Потому что он был старик-башкир и не говорил, а гоготал. Никто почему-то не знал, как его зовут, но ему говорили «здрасьте», а он дружелюбно и громко отвечал: «Го-го-го-го-го-го!»

Дворницкая находилась в подвале. Вход в подвал — прямо под нашими окнами. И все было слышно: как приходит дворник, как уходит, как ведрами гремит. Говорят, он был очень богатым, а дворником работал просто так. Чтобы подольше не умереть. Но и это ему не помогло.

А через несколько лет в подвале, под нашей квартирой, под деревянным полом и железобетонным перекрытием, обнаружили человеческие косточки. И выяснилось, что наша соседка — упырь. До этого думали, что она просто соседка и яйцами торгует. Муравьиными. Они хотя и муравьиные, но большие и твердые, все равно что птичьи. А по-настоящему — муравьиные они. И соседка говорила, что она с гор спустилась. А мы думали, что она из-за гор пришла. То есть не просто спустилась (это полправды), а сначала поднялась на горы, походила там и только потом спустилась. И стала у нас во дворе торговать муравьиными яйцами. Пока не обнаружилось, что она упырь, когда нашли косточки. Потому что у нее сразу глаза загорелись и она звала всех выйти из квартиры и на те косточки посмотреть. Но мы не вышли. Я только краем глаза подсмотрел через окно на них. Они были черные. И как будто обсосанные. Если бы соседка задумала напасть на нас, то я бы спичками выколол ей глаза! Потому что спички — из осины. Осиновые колышки. Целого кола у нас не было. Да и во всем городе не найти его. Потому что не росла в городе осина.

Росли в городе бетонные столбы. Круглые и угловатые. Они вырастали прямо из асфальта. Прямо на дорогах. И никто их не срубал. Потому что столбы эти почитались жителями пустыни какими-то особыми столбами. На счастье они повязывали на них кусочки проволоки, проводки, целлофановые пакеты и облепляли жвачками. И никакого несчастья не должно было быть. И желания должны были исполняться.

А деревья в городе вырубали. Потому что властелин города и окружавшей город пустыни не любил деревья. Когда он на расписной ладье проплывал по специально вырытому каналу или проезжал по улицам города в черной башне из мамонтовой кости, в башне на колесиках, за деревьями и на деревьях могли прятаться люди. А людей он боялся и не любил. И деревья — тоже. Особенно самые старые из них, самые могучие, которые помнили время, когда ни меня, ни моих родителей, ни самого властелина города еще не было. Вот он и не хотел, чтобы кто-то помнил то время, когда его не было. Не то время, когда он был маленьким (если он вообще был когда-нибудь маленьким) и тень деревьев спасала его от зноя, а люди кормили его хлебом и мясом, а то время, когда его не было вообще. Но люди все равно были. Как ни вырубали их, как ни сплавляли по рекам далеко за моря и пустыни. А он их не любил. И деревья тоже.

Некоторые деревья так сильно укоренились в том времени, что не замечали, как Земля вращается. Потому, когда Земля начинала вращаться, деревья эти не вращались вместе с ней. Так и сползали с тротуаров на проезжую часть. Иногда ждали, когда дерево переползет дорогу, и не рубили его. Но чаще всего приходилось рубить. Потому что на другой стороне дороги стояли дома и деревья, которые не замечали, как Земля вращается, могли дома разломать.

А бетонные столбы даже опережали вращение Земли. Им все казалось, что Земля вращается слишком медленно. Но самим вращаться у них не было никаких сил. Так и оставались они на том месте, куда их воткнули.

Вот и стоял у нас перед окнами бетонный столб с фонарем. И мы знали, что он не сдвинется со своего места. Не упадет. И не разобьет наше окно, не искорежит решетки. И осколки стекла и пыльные куски бетона не повалятся на мой рабочий стол. Мой любимый стол. Стол, которого больше нет. Вернее, где-то есть, но я не знаю, где. И знать не хочу. А раньше, когда меня не было, он был мамин. И жил в квартире у бабушки, маминой мамы. И переселился к нам в комнату, чтобы можно было в нем прятать кучу интересных и скучных вещей. Самые интересные я хранил в большом ящике, который с трудом выдвигался, упираясь мне в живот.

Слева один над другим нависали четыре выдвинутых ящика поменьше. В самом верхнем увесистой стопкой лежали школьные тетради. Под ним — учебники. Еще ниже — коробки с гуашью, акварелью и грязными палитрами. В самом последнем ящике — не помню что. Всякая всячина, не относящаяся к учебе и, может быть, даже к умственной работе не относящаяся, то есть что-то настолько странное и ненужное (но все-таки зачем-то нужное), что имени тому содержимому не было, и вообще того ящика не было, если не учитывать неопровержимого факта, что я отчетливо помню: ящик-то сам по себе был и то, что я складывал за этот ящик, — тоже было, а именно: черновики потрясающе корявых и божественных в своем убожестве любовных посланий в стихах, переполненных то гневливым, то нежным словом «О!», а то и проклинаемым именем более успешного лжесоперника, которого в действительности не существовало и не живало на этом свете, не хаживало по городу и не браживало в мыслях неблагодарной избранницы благородного моего сердца. А сердце — уменьшалось, сжималось в комок. Сначала оно было размером с голову, а еще раньше — размером с надутую щеку, с кулак, со свернутый в кожистый пельмень ухо и так далее. Никто не скажет точно, когда оно начало быть. Тогда же, когда никто не знает, оно и застучало. Но я это услышал одним из последних.

7
{"b":"130748","o":1}