Елочные игрушки в картонной коробке. Вынимались раз в год. И прятались раз в год. Висели на ветвях искусственной пластиковой елки, которая тоже большую часть жизни проводила в одном из верхних ящиков. В разобранном виде. Игрушки были стеклянные и нестеклянные. Стеклянные — красивее. А из стеклянных самые красивые — яркие шары, а в них — отражаются наши лица и делаются похожими на морды и рыла. Любимой нашей игрушкой был белый стеклянный домик, засыпанный белым стеклянным снегом. Роль снега исполняла также вата и гирлянды из нежной фольги. Гирлянды из грубой фольги представляли цепи ледяные. Другого снега не было, как и зимы другой не было, если и была зима вообще. Только однажды приснился мне снег, настоящий снег — холодный, рыхлый, тающий в руках, — когда я шел из школы. И тут же набрал этого снега в пакет из-под булки с маслом. Придя домой, положил приснившийся мне снег в морозильник. И забыл до Нового года. А в новогоднюю ночь, проснувшись после весенне-летне-осенней спячки, вытащил свалявшийся полуледяной ком из морозилки и на тарелке подал его к столу. И никто из новогодних гостей не притронулся к снегу. Никто не верил в снег. Все говорили, что снега нет. Что его не бывает. Что это выдумка для маленьких детей. А ты взрослый уже. Забавы ради верь, конечно. Но его нет, нет и еще раз нет. Поэтому никто и не потрогал его, не растопил ни единой снежинки. К чему все это, если снега — нет?
Тот снег, настоящий снег, был несладкий. Зато сколько всего было сладкого! Шоколадные плитки, конфеты, батончики. Печеныеорешки с вареной сгущенкой. Зефир, халва, рахат-лукум, помадка, мармелад. Торт, обмазанный теплым липким снегом, с хрустящими снежками безе внутри и по бокам. Такая вот игрушечная кондитерски-мишурная зима. С запахом гирлянд, дождя из фольги. С полимерным запахом искусственной елки и треском новогоднего телевизора. Настоящие елки не росли в городе и его окрестностях, их привозили из-за пустынь, рек и морей. В городе росли елки полиэтиленовые, полипропиленовые, фенолформальдегидные и можжевельники. Зиму нужно выдумывать, ибо она прекрасна, как тот подвешенный к нетленной и неосыпающейся елке домик. Разбитый по неосторожности.
Не настоящая зима, длинная и суровая, а в ней Новый год срывается в темноту единственной ночи и дюжины угарных вечеров, — не настоящая зима, а придуманная старой ватой — нетающим снегом, впитавшим в себя запахи, апахи, пахи, ахи, хи, и… и электрический свет новогодних свечей и разноцветных звездочек, связанных в электрогирлянду.
За его неповторимый запах любил я этот стеклянный домик. Ни одна вещь в квартире не пахла так, как он. Потому, наверное, что он, как всякая елочная игрушка, пустой внутри. И в нем сперся воздух времени, когда меня не было. Когда его навешивал на искусственные елочные ветви кто-то не подозревающий о моем грядущем существовании. (Елочные игрушки — лучший сосуд для хранения старого воздуха.) А когда домик разбился, то и воздух вышел из него и уже ни в одной вещи не смог спрятаться. Так и растворился. Капля в море. А моря — не было. Была пустыня.
Что находилось в следующих секциях верхнего ряда «стенки», помню плохо. Были отрезы ткани, сложенные шторы, постельное белье. И шапки. Папина нутриевая. (Покойный зверь был блондином.) Мамина — песцовая. А наши — вязаные, двух типов: «петушок» и «бомжовка». С тех пор я не ношу ни того ни другого.
В наименьшем из шкафчиков верхнего ряда можно было найти бумажные гирлянды гармошкой. Две представляли собой «снежинки», а третья — «тюльпаны». Не новогодняя какая-то гирлянда, дико-красная с зеленым — в пору для праздников Весеннего благоденствия, Летнего солнцеобилия и Осеннего урожая тонкорунных агнцев кипенно-белой шерсти. А собирают их по осени вручную и специальными машинами — посреди пустыни, куда силой человеческого гения доставлялась вода. Тонкорунные агнцы кипенно-белой шерсти очень любят воду: свешиваясь с куста, они так и сосут ее, пока не обретут сытую уверенность в том, что их с куста снимут и пустят на благо пустыни и города. Пустят пастись по всему миру. И высасывают они всю влагу из твердой глины, впитавшей пот мозолей. И голос крови. И желто-тыквенное солнечное печево.
…И синюю лампу. Фиолетовую. Ультра. Однажды лампой этой спалил я несколько кактусов.
И все. На лампе, спрятанной в верхнем ряду шкафчиков, можно закончить верхний ряд стенки. А ниже его — не ряд вообще, а разные шкафы.
Шкаф бельевой. Аккуратными стопочками сложенные полотенца, трусы, майки, рубашки, бюстгальтеры, наволочки, пододеяльники, простыни.
Шкаф книжный, узкий. Книги в два ряда.
Шкаф-сервант. За темными стеклянными дверцами — стеклянные по2лки с посудой. Стопочки для водки. Стеклянные, с мельхиоровым донцем. Хрустальные стаканы для вина, соков, компотов, газированной воды и подкрашенного химического пойла. Рюмки. Фужеры. Бокалы для шампанского. Хрустальные вазы-салатницы. И огромный керамический чайник — синюшный евнух. Выпятил длиннющую губу, а вокруг — одни сплошные щеки. В нем почти никогда ничего не заваривали. Как и в его детеныше, без матери рожденном. Тоже чайник, только совсем крошечный. Тех же сине-сиреневых цветов.
И без чая.
Лучший чай — зеленый развесной с бревнышками. Когда пьешь без ситечка. Караван бревен плывет по чайному потоку, а на бревнах — рыбы сидят. Вынырнули. На берег — страшновато, поймать могут голыми руками. Или дети затопчут. А на бревне — дыши себе воздухом. И несет тебя по кругу. Горячая желтая струя закручивает водоворот, пузырчатую воронку. Потом поток постепенно останавливается, остывает. И бревнышки ворочаются вокруг своей оси. И — хлюп! хлюп! хлюп! — все перекашивается и несется во влажный и темный грот. И уходит, уходит — глу… глу… глу… А бревна — застревают в белых известковых прибрежных скалах. И было море, но — не стало моря.
А рядом с морем — еще один бар, но и в нем нет. Выпить нет. Разве что пыльного воздуха из хрустального графина. Его там — до самых краев. Когда воздух выпивают, то наливают в графин сорокаградусную настойку. На иссушенных апельсиновых корках. Ореховых перегородках. Настойку коньячного цвета готовит бабушка.
И еще одна принадлежность истинного бара — гальванический набор для винопития: черный поднос и шесть черных рюмок с виноградной символикой. Золотая лоза, золотые листики, золотые ягоды. Но из рюмок этих не пили. Опоздали пить. Они должны были приехать из-за двух морей к семидесятилетию деда, который ваял огромных и твердых дядек и деревянных тетек с пышными бедрами. Дед умер за неделю до юбилея. А на подносе блестела выгравированная надпись. Для живого.
И документы хранили в том баре. В тайнике. На стеклянной полочке, прилепленной к самому его потолку. Сразу и не заметишь. Сунь руку — бумажки разные. Паспорта. Свидетельства о рождении. Сберкнижки.
А дальше — по2лки, по2лки, по2лки. И под ними — по2лки. С книгами. С голыми деревянными тетьками. Но было еще две статуэтки особого рода: «Самсон, раздирающий пасть льву» и «Медный всадник». Не медный уже, алюминиевый. И маленький. С отломанной рукой. Мужик на коне тянет вперед руку, как зарядку делает. Н рука отломана. А что в той руке было? Меч, наверное. Один в ножнах болтается. Запасной, значит. И змея под копытами — на огромного дождевого червяка похожа. Алюминиевая скала — пустая внутри. Туда можно было прятать белого хомяка. А хомяк сильный был и опрокидывал «Всадника».
В самых нижних ящиках «стенки» хранились: ткани, шторы, белье; праздничные фаянсовые тарелки, большие и маленькие, суповые и десертные, чайные чашки, блюдца, пиалушки, соусницы, розетки для варенья, супница; в ящиках выдвижных — наборы столовых приборов, серебряных и мельхиоровых, — ложек, вилок, ножей; наконец — книги, сложенные стопками одна на другую, чтобы их перебирать было интересней, обнаруживать новые и удивляться. В одном из отделений нижнего ряда были коробки со слайдами, пакет с диафильмами, «волшебный» диапроектор и старые пудреницы, помады, бигуди, ножнички, щипчики. А вместе с ложками — трофейные немецкие часы. Карманные. Серебряные.