Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Поговорка, как всегда, никакого отношения к разговору не имела, просто Натана Гутионтова распирало от желания рассказать Ицхаку про сон, пока тот слушает его, пока не погрузился в свои глубокомысленные раздумья о коте рабби Менделя.

– А кончилось все для меня нарядом вне очереди.

– За что? – пожалел Натана Ицхак.

– За пустяк. Подошел я к Тюрину и сказал: «Товарищ лейтенант, у нас без головного убора нельзя говорить кадиш, наденьте, пожалуйста, пилотку». Все обошлось бы, если бы вся рота не грохнула от смеха.

– Ну и что было дальше? – снова пожалел его Малкин. Зачем обижать человека? Он, Ицхак, и так с ним бывает слишком резок.

Другой на месте Натана давно послал бы его к чертовой бабушке. Но Натан всем все прощает. Послушать Гутионтова, так доброта и есть прощение. Прощение даже выше доброты. Сделаешь что-то доброе Янкелю-Шманкелю, а он тебе не только спасибо не скажет, а еще и озлится в душе. А вот если кого-нибудь простишь за какую-нибудь гадость, он тебя никогда в жизни не забудет. Гутионтов до сих пор немцев прощает. Ему ногу оттяпали, а он прощает. Не всех, понятно, а тех, кто в окопах мерз и по принуждению убивал себя и других.

– Послушай, Ицхак, ты у нас отгадчик снов. К чему мой сон?

– К новому наступлению, – попытался сострить Малкин. – К какому, к черту, наступлению? Все наши наступления давно отбиты. Сейчас идет полное отступление. И не говори, что я свихнулся. Нас уже знаешь, куда отбросило?

Ицхак догадывался, о каком отступлении Натан говорит, но не перебивал его.

– Мы уже отброшены к воротам еврейского кладбища. Скоро нас туда всех снесут поодиночке.

– Снесут, – согласился Ицхак. – Тебе хорошо, у тебя есть носильщики – жена, дочь. А у меня – никого. Может, портные из моего ателье соберутся, вынесут и…

– Ладно, ладно… – перебил его Натан.

О чем бы они ни спорили, ни судили, ни рядили, все их разговоры кончались кладбищем.

По сути дела, кладбищем были и все их бесконечные воспоминания. С той только разницей, что на кладбище воспоминаний не было мертвых, призраки по нему бродили, как живые, а живые – как призраки.

– А у нас новость, – бодрясь и неестественно оживившись, без всякой связи с только что приснившимся сном произнес Гутионтов. Глаза его были печальны, как у мученика на русской иконе.

Ицхак всегда относился к сообщениям Гутионтова снисходительно-недоверчиво. Натан частенько начинал высокопарно, как диктор, но его новости не только не потрясали, но и не отличались новизной. Они повторялись и, уже несвежие в зародыше, от повторения покрывались еще большей плесенью. Ицхак обычно прислушивался к ним, что называется, одним ухом – старина опять расскажет что-нибудь смешное и трогательное о своей Джеки, примется расхваливать какое-нибудь индийское лекарство или поругивать Горбачева и Ландсбергиса – первый, мол, литовцев не отпускает, а второй, мол, слишком спешит.

Но на сей раз Малкин в словах Гутионтова уловил что-то и впрямь новое, не зачерствевшее, как старый хлеб. У этой новости был другой запах, от нее пахло, если не бедой, то чем-то тревожным и неотвратимым.

И Малкин не ошибся.

– Ты не поверишь, но Лариса прислала вызов, – сказал Гутионтов и испуганно замолк. Он не знал, как это известие воспримет Ицхак, но понимал, что оно его скорее опечалит, нежели обрадует. Шутка ли – столько лет вместе провели и на войне, и после войны. И вдруг – прощай, вдруг расставайся навеки. Случись с ним, с Натаном, там, в Израиле, что-нибудь – Ицхак плечо под его гроб не подставит. И он, Натан, оттуда не приедет, не прилетит, когда наступит час…

– Вызов? – переспросил Малкин.

– Ни я, ни Нина у нее никаких бумаг не просили. Про кофе писали, про таблетки от астмы. Я на новую бритву намекал, но чтобы вызов… – стал почему-то оправдываться Гутионтов.

Ицхак не отвечал, сидел, зажмурившись, как слепой. Солнечный свет, разлитый над Бернардинским садом, раздражал его. Ему хотелось побыть в темноте. С ним не раз так бывало, особенно когда захлестывала печаль. Еще отец учил его: радоваться хорошо на свету, а горевать – во мраке.

– Ну скажи, не сдурела ли девка?.. Зачем мы Израилю? Зачем Израиль нам?

Ицхак молчал. Его мысли были далеки от Израиля. Они витали где-то во тьме, где не было ничего, кроме крыш родного местечка.

– Там что – русских жен не хватает? – тормошил Гутионтов Ицхака.

И до русских жен Малкину не было никакого дела.

Нина, та ни в какую. Если куда-нибудь и поедет, то только обратно в Балахну. Ее Израиль – Россия. Там ее земля обетованная. Сам, говорит, поезжай.

Натан ждал, когда Малкин оставит свою тьму, но тот и не думал из нее выбираться.

– А без Нины Андреевны что мне там делать? – скорбно вопрошал Гутионтов. – По-твоему, кто дороже – жена или дочь?

– Не знаю, – тихо произнес Ицхак. – У меня никогда не было ни сына, ни дочери.

– Прости, – сказал Натан. – Слушай, а что если я приведу ее сюда?

– Кого? – не сообразил Малкин.

– Кого, кого – сам знаешь, кого. Будь другом, поговори с ней.

– Не поможет.

За калиткой исходил злобой Лушис. Он метался на длинной цепи и рвался в бой. Лай его заглушал все вопросы и ответы.

– Ты меня не понял, – обмяк Гутионтов. – Я хочу, чтобы она не уехала в свою Россию, в свою Балахну. С моей деревяшкой ее не догонишь.

– Хорошо, – пообещал Малкин, – поговорю. Нечего ей ехать ни туда, ни туда. Как говорил мой дядя Рахмиэль, приехали – распрягай лошадь, прячь кнут.

Мимо с метлой прошествовала пани Зофья. Она бросила взгляд на разморенного исповедями Ицхака – ему все исповедуются: и листья, и воробьи, и люди. Хмыкнула и скрылась за деревьями.

– Я давно распряг лошадь, а кнута у меня никогда не было.

– У тебя был пряник, – пошутил Малкин.

– Ты шутишь, а мне страшно. Приду однажды домой из парка, а дом пустой. И на столе записка: «Счастливого пути. Н. З.» Как на кисете. И ищи ветра в поле. – Он облизал губы и продолжал:

– Я никогда от тебя ничего не скрывал и скрывать не намерен. Мне уже никуда не хочется, никуда.

Разговор ему давался с трудом.

– Есть у тебя таблетка? – тяжело дыша, спросил он.

– Есть, – засуетился Ицхак и достал из верхнего кармашка пиджака валидол.

Натан положил под язык лекарство, подождал, пока таблетка рассосется.

– Ни к дочери, ни к внуку меня уже не тянет. Мне все равно, где лежать. Я не Гирш Оленев-Померанц – ему подавай братскую могилу, место, известное всему миру. Мне что Понары, что бейт-кварот в Бней-Браке, где моя Лариса, то бишь, Лиора с сыном живет, что коммунальное еврейское кладбище тут, в Вильнюсе. Хотя мы-то с тобой знаем: весь мир – одна могила. Как от других не отгораживайся, а дотлевать приходится всем вместе, в одной земле. Есть один человек на свете, который меня понимает, – это ты. Ведь и ты, небось, не согласился бы мерзнуть или потеть на том свете отдельно от жены, только потому, что она – русачка. Вместе с Ниной столько прошли, вместе и лежать должны. Если дочка захочет над нами слезу пролить, то купит себе билет на самолет и прилетит. Нам много слез не надо. С нас хватит и одной-единственной. Иногда одна слезинка целого моря стоит, потому что в ней умещаются все моря на свете, если плачут не глаза, а сердце.

Ицхак никогда от Натана ничего подобного не слышал. Речь Гутионтова, освобожденная от расхожих поговорок, очищенная тревогой от житейского сора, пламенела, как подожженный спирт. Полная горечи и смятения, легко разгадываемых недомолвок, она изумила Малкина и повергла в уныние. Гутионтов никогда не был говоруном. В отличие от своих собратьев по ремеслу он не докучал своим клиентам неумеренной болтовней, не рассказывал анекдотов и небылиц, не хвастал своими победами над женщинами, даже работал он в необычном месте – на базаре. А в прибазарной парикмахерской не очень-то разойдешься. Народу – уйма. Гул, галдеж, ругань, спешка – только поворачивайся, только стрекочи ножницами, посверкивай бритвой, только отсчитывай сдачу. Стрижка – копейки, бритье – чуть ли не задарма. У Гутионтова – а ему, как фронтовику, доверили еще и заведывание цирюльней – все привиленские деревни стриглись, да еще пол-Белоруссии: Вороново, Лида, Гродно, Молодечно, Сморгонь…

11
{"b":"13060","o":1}