X
Почти целый час пришлось ждать шефу полиции около дверей кабинета Мюллера. Наконец вызвали. Не успел он переступить порог, как Мюллер рявкнул:
— Не вижу старой закваски, пан Трикоз. Неужели у вас такая короткая память, что забыли о кровавых ночах Богдановского куреня в Киеве, на Подоле?
Мюллер, выхоленный, напомаженный, вышел из-за стола. Он был без кителя, в одной нижней сорочке. Пестрые подтяжки с темными бляхами глубоко врезались в гладкое тело, словно в тесто. В правой руке он крутил нагайку. Жалобно посвистывая, она извивалась причудливыми петлями. В минуты спокойствия Мюллер всегда любил забавляться нагайкой. Сплел ее адъютант Бухрс из кожи варшавской коммунистки Ядвиги Обжецкой. Правда, одноглазого Бухрса поляки потом повесили за ноги на одной из окраин Варшавы, но нагайка сохранилась как память об операции «33», за которую Мюллер получил звание оберста и Железный Крест из рук самого Франка.
— Операцией по «профилактике» населения я не доволен, — остановился он напротив оторопевшего Трикоза. — Твоя орава полицаев не стоит одного моего солдата. Дикари!
На лице новоиспеченного шефа полиции сразу появились багровые пятна. Он неподвижно замер посреди комнаты, только мелко дрожал кадык над воротником вышитой сорочки.
— Служим вам верой и правдой.
— Для нас, немцев, самая убедительная характеристика — то, что вы делаете для укрепления нового порядка. Фюрер приказывал нам: «Мертвые не бывают свидетелями». Поэтому во время этаких дел у вас не должно быть свидетелей...
— Пан оберст, пан Мюллер, — заикаясь пролепетал Трикоз, — в городе вы не найдете ни единого христопродавца...
— Не вы же их расстреляли, — оборвал его Мюллер и впился в полицая своими бесцветными глазами. На его выхоленном лице появилась многозначительная холодная улыбка. — Если бы не мои рыцари, они бы у вас поразбегались, как крысы.
— Сам бог тому свидетель... у меня ствол парабеллума покраснел. Я старался, я даже руку себе обжег... Вот посмотрите...
Мюллер вернулся к столу и погрузился в мягкое кресло. Взглянув исподлобья на крайне взволнованного холуя, захохотал, громко, почти безумно, и откинул голову на спинку кресла.
Трикоз стоял перед ним и не знал, смеяться ему или плакать. Только глазами моргал и ждал.
— А все-таки слабый у тебя очкур[10], Трохим... — произнес наконец фашист. — Мне доложили, как ты глинище сравнивал. По-нашему, скажу... Знай, фюрер щедро награждает своих верных слуг.
Трофим топтался на месте, вытирая шапкой вспотевшее лицо. С перепугу он никак не мог прийти в себя. Ну и хитер же этот Мюллер: начинает за здравие, а кончает за упокой. Что за дурная привычка?
А тем временем оберст вытащил из папки лист бумаги, на котором хищно распростер крылья орел, и сунул его Трикозу. Тот боязливо, словно это был раскаленный лист железа, дотронулся пальцами. Глаза испуганно забегали по строчкам:
«Немецкое командование в награду за содействие войскам фюрера при наведении порядка в городе Черногорске передает в пользование пану Трикозу флигель в поместье графа Мюллера с тем, чтобы...»
У шефа полиции от радости перехватило дыхание. Только не шутит ли снова Мюллер? Оберст же утвердительно кивал головой:
— Да, это не шутка. Вы действительно заслужили награду. Только помните, она вас ко многому обязывает. Это — аванс!
— Я понимаю, понимаю...
— Особняк имеешь, пора бы подумать и о молодой, красивой женушке, — не пряча желтых конских зубов, сказал Мюллер и жестом пригласил Трикоза сесть. — Думаю, пан Трикоз, довольно вам возиться с пархатыми. — Лицо его сразу сделалось холодным, словно вылепленным из гипса. — Впереди вас ожидают более серьезные и более важные дела. Я получил сведения, что в окрестных лесах появились партизаны. Сколько их, как они вооружены — нам неизвестно. Бесспорно одно: с Черногорском они держат связь, и вполне возможно... Короче, большевики оставили в городе своих агентов. Вы должны помочь моим солдатам уничтожить всех подозрительных.
Долго сидели они за столом, обсуждая план новой операции. Потом оберст поднялся, надел китель, давая этим понять, что разговор закончен. Трикоз вскочил и потрусил к двери, низко кланяясь.
— А разрешение на флигель?
— Ох, забыл грешным делом, от радости забыл.
Гулко гремела земля под ногами полицая. Трикоз все еще мял в руках шапку. На душе у него саднило.
Правда, встречи с Мюллером всегда были не особенно приятными, и все же их можно было терпеть. Но такую, как сегодня... Что-то слишком щедрым был оберст. Может, хочет отблагодарить за сундуки с кладом? Почему же сам не живет на окраине города, в имении? Не партизан ли боится?.. Ну что ж, служба службой. Далеко идут лишь те, кто мало спрашивает и мало думает. Сказало начальство: бери награду — надо выполнять приказ.
...Поздно ночью, когда город забылся в тяжелой напряженной тишине, ватага полицаев вывалилась из главной управы, несколькими небольшими группами разбрелась по улицам.
Сам шеф полиции, зло обкусывая на пальцах ногти, отправился с тремя неуклюжими здоровилами на Крохмалевскую. После дневного разговора с Мюллером он был в плохом настроении. Об этом знали сподручные и плелись в стороне, словно боялись, как бы шеф полиции не наградил тумаками.
Шли молча. Под ногами жалобно скрипел первый снежок, да в разных концах города слышались приглушенные крики — начали кровавое дело эсэсовцы. Когда приблизились к одноэтажному кирпичному домику, стоявшему против колодезного сруба, остановились.
— Ну, помоги бог! — выдохнул Трикоз и перекрестился. — Операцию надо провести так, чтобы пан оберст были довольны.
Те трое тоже перекрестились.
Пропищали и стихли заржавевшие петли калитки — полицаи очутились на небольшом дворе.
Тихо, жутко. Даже пес, наверное почувствовав запах пороха, забился в будку и не подавал голоса. Окна дома были плотно закрыты ставнями.
Трикоз подошел к окну, постучал:
— Открой, Копылов!
Ждали недолго. Через несколько минут за дверью загромыхал засов, и желтоватая кромка слабого света выскользнула из сеней на двор, выхватив из темноты ссутулившуюся фигуру.
— Трикоз? — не то от удивления, не то от страха негромко вскрикнул в сенях хозяин. — Что привело вас в такую пору? Заходите...
И он отступил в глубь сеней, давая дорогу поздним гостям.
Бухая по полу намазанными дегтем сапогами, трое направились в хату, а четвертый остался возле дверей, на страже.
Копылов, по-старчески сложив на груди руки, оторопело остановился посреди комнаты. Что-то недоброе чувствовало его сердце, и даже при слабом свете керосиновой лампы было видно, как побледнело изборожденное морщинами лицо, а на большой лысине заблестели мелкие капли пота.
Все жители Черногорска знали Копылова — добродушного и приветливого старика. До войны он работал стоматологом в городской больнице и, хотя был уже немолод, всегда принимал участие во всевозможных общественных комиссиях по обследованию и содействию. Когда началась война, стал работать в военном госпитале. Эвакуироваться на восток он не успел, так же как и многие работники других учреждений. По правде говоря, Копылов даже и не думал куда-нибудь выезжать, поскольку оккупацию считал временной. На всякий случай с женой Домной Ефремовной они приняли некоторые меры предосторожности: пересмотрели домашнюю библиотеку, выбрали всю политическую литературу и вместе с семейными фотографиями закопали на огороде; все письма, бумаги и даже подшивка местной газеты «Черногорская коммуна» были сожжены. Казалось бы, никаких «компрометирующих» материалов не осталось, но супруги с первого же дня оккупации жили в тревоге, в ожидании чего-то страшного и неизбежного. И вот это страшное пришло.
— Чем могу быть полезен? Может, снова у вас... — с трудом выдавил из себя врач: до войны он не раз лечил бухгалтеру гнилые зубы.