Тот, кого убило, остался навсегда безымянным героем. Он похоронен в братской могиле, и к подножию его памятника приносят сегодня цветы.
Тот, кого контузило, — Еськов.
Еськова приводят из камеры, он кивает следователю, увидев меня с блокнотом, понимающе подмигивает:
— А, из редакции! Ну, пиши, пиши: «узкий лоб, звериные глаза…»
Он сидит в сатиновых брюках, в тапочках, из-под расстегнутой серой рубахи видна морская тельняшка. Зажигая спичку, держит ее, не поднося к папиросе, ждет, пока спичка не обгорит до самых пальцев.
Допросы он любит — в разговоре со следователем отдыхает от тюремной тоски, резонерствует.
Говорить умеет образно, складно и грустно, и своим умением любуется:
— Хорошо быть героем, когда за тобой армия идет, а без оружия — что сделаешь?..
О зондеркоманде:
— В зондеркоманде пасынков не было (это — о том, что все выполняли одинаковую «работу» и без исключения участвовали в расстрелах)…
— Вот — вы плотник. Лучший плотник, — значит, бригадир. А там же специальность — убийство. Лучший убийца, — значит, взводный…
О тогдашнем (43-го года) себе:
— Попал в водоворот войны, молодой был — мне тогда роща лесом казалась… Не нашел я пути, запутался, вот и все…
О себе он рассказывает охотно, особенно складно получается у него история о том, как записался в зондеркоманду. Это почти повесть, психологическая новелла, я ее здесь изложу.
…В Севастополе его подобрали, привезли в немецкий госпиталь, и это было удивительно, потому что Еськов слышал, что немцы убивают пленных на месте. Он пролежал несколько дней, его лечили, давали кое-какую еду. Палату обходил врач в фуражке с кокардой, изображавшей череп. Еськов рассмеялся: вспомнил, что врачей иногда в шутку называют «помощниками смерти». Он еще не знал, что здесь эта шутка приобретает совсем иной смысл: госпиталь находился в ведении службы безопасности — СД.
На шестой день выздоравливающих построили в колонну, повели пешком в Симферополь. На тридцатом километре колонна остановилась. Офицер сказал:
— Кому трудно идти, будет доставлен на подводах.
Сразу же объявились желающие. Их отвели за обочину дороги и расстреляли.
Из двухсот человек до Симферополя дошло пятьдесят.
Еськов был среди них.
Спасение пришло неожиданно: в лагерной канцелярии стали составлять списки уроженцев близлежащих районов — Крыма, Ставрополья, Кубани — для отправки на сельскохозяйственные работы по месту жительства.
Еськов, узнав об этом, прибежал в канцелярию, заявил, что он родом из Ставрополя. Ему ответили, что он скоро поедет домой, надо будет только немного послужить в «русском взводе» — караульная служба, охрана объектов: такое здесь правило. Сперва самая мысль о том, чтобы служить немцам, показалась чудовищной. Он уже в душе, в воображении своем, отвечал гневным отказом; это длилось секунду, пока он в душе произносил речь, а сам взял ручку, расписался в расписке и снова стал рисовать картину, как, получив от немцев оружие, перебьет охрану, взорвет какой-нибудь склад — и вот, во главе батальона военнопленных, он переходит линию фронта и… и…
Его одели в немецкую форму, на рукав нашили черную ленту с надписью: «Зондеркоманда СС 10-а».
Первые дни особенного ничего не было: занятия — строевая подготовка, топография — движение по азимуту, стрельба. Заставляли разучивать немецкие песни, русскими буквами он записывал: «Ин ай-нем грю-нен заль-де да штейт дес фёр-стерс хауз».
Пришел немец, стал проводить по-русски беседу, тема — «Речь фюрера Гитлера от 26-го числа…». Тема на завтра — «Мать и дитя в новой Германии»…
Роздал брошюрку «Зверства ОГПУ».
Еськов все это воспринимал как сон, но постепенно стал привыкать, понял, что теперь ему одна будет дорога — с немцами.
А потом — однажды утром — их, со взвода человек шесть, вызвали, погрузили в машину с червовой десяткой на кузове, и Еськов, ужаснувшись, подумал, что везут их всех на расстрел. Но когда прибыли на место и получили винтовки, успокоился, да ненадолго, потому что вскоре прибыли другие машины, откуда стали выгружать арестованных, и он понял, что не его будут расстреливать, а ему самому придется расстреливать других. И он стоял, и трясся, и хотел одного — чтобы скорее все это началось и скорее кончилось. И он услышал, как взводный сказал: «У кого слабое сердце, пусть становится на их место».
Но он уже решил, что стрелять по людям не будет, может быть, вообще не будет стрелять, а так для виду — только вскинет винтовку или, в крайнем случае, пальнет поверх голов в воздух. А когда раздалась команда, он прицелился и выстрелил в человека, и стрелял в людей до самого конца операции, и руки у него не дрожали…
Так он прослужил у немцев шесть месяцев, пока не представилась возможность отправиться в отпуск в Ставрополь. А там уж он действительно оторвался от немцев — с тех пор прошло двадцать лет…
Вот что рассказывает Еськов — бывший черноморский матрос, под тельняшкой у которого — эсэсовская татуировка, «группа крови»…
Еськов уже двадцать лет в заключении. В 1953 году он, отсидев на Колыме десять лет,[1] вышел на волю и остался там же, на Колыме, работать по вольному найму, потому что «Колыма мне второй родиной стала, все там моими руками построено: каждый дом знаю. Я ведь приехал туда, когда еще одни палатки стояли».
Была у него жена, она тоже работала по вольному найму, из бывших заключенных.
Однажды он с приятелями праздновал — пели песни, выпивали. Вдруг прибегает жена, говорит, что к ней пристал пьяный, стоит в тамбуре (в сенях), ждет, пока откроется дверь. Еськов снял со стены ружье, вышел в тамбур и выстрелил человеку в живот.
Так Еськову за убийство дали еще десять лет.
И вот он говорит:
— Я курей имел на Колыме, а убить курицу просил соседа.
Он говорит об этом не для «характеристики», а так, чуть пожимая плечами, иронически, грустно улыбаясь, как бы удивляясь несуразности жизни.
Спрашиваю, вспоминал ли он службу в зондеркоманде, и он угрюмо отвечает:
— Как не вспоминать? Вот и рвался на самую тяжелую работу, чтоб не вспоминать. Посмотрите мое дело: плотник у меня самая легкая должность, а так — разведчик, шурфовщик.
Он говорит, что не сомневается в том, что его расстреляют, и мрачно философствует:
— Смерть-то — она не страшна, страшен путь к смерти. Мне уже все равно. В двадцать лет, как попал на войну, — жизнь кончилась. Если даже не расстреляют, дадут пятнадцать лет, разве я выдержу — тридцать лет в тюрьме?..