Старший, Эрл, был рослым, цветущим, вульгарно-красивым юношей с громким, бессмысленным, заразительным смехом. Жителям города он весьма нравился. Все свое время он посвящал изучению гольфа как изящного искусства и был одним из лучших игроков в Либия-хилле. Мэг приятно было сознавать, что Эрл является членом загородного клуба. В ее понимании светскость была полнейшей праздностью в обществе «лучших людей».
Другого племянника, усладу очей Мэг, звали Тэд. Он был уже молодым человеком лет семнадцати-восемнадцати, с круглым, румяным лицом и раздражающим самодовольным смехом. Тэд ловко избегал всяческих жизненных трудов. Он не хуже тетушки умел прикрываться нездоровьем, и Мэг пребывала в убеждении, что мальчик унаследовал свойственный их роду порок сердца.
Слишком утонченный для грубых школьных нравов, Тэд получал образование дома, на аристотелевский манер, между тремя и четырьмя часами дня, учил его иссохший человечек, директор небольшой школы для мальчиков, он получал за это хорошую плату и, тактично подмигивая, уверял Мэг, что ее племянник уже получил образование, равное университетскому.
Большую часть времени Тэд проводил в своей «лаборатории», небольшой островерхой комнате на чердаке, куда приносил объекты своих опытов – трепещущих птичек, дрожащих кошек, бродячих дворняг – и с легким любопытством наблюдал за их реакцией, вонзая булавки им в глаза, отрубая по частям хвост или прижигая раскаленной кочергой.
– Этот мальчик – прирожденный натуралист, – говорила Мэг.
Марк Джойнер ограничивал себя во всем, но ничего не жалел для жены. Завтракал он гренком и двумя яйцами, которые варил на печурке у себя в комнате, в разговорах с друзьями оценивал дрова, яйца и хлеб в двенадцать центов. Горячую воду использовал после еды для бритья.
– Ей-богу, – говорили горожане, – потому-то он и разбогател!
Одевался Марк в еврейских лавочках; курил дрянной, вонючий табак; неумело чинил свои башмаки; одинаково радовался скупости в тратах на себя и щедрости к домашним. С первых лет совместной жизни он давал Мэг на расходы крупные суммы; поскольку торговля его шла хорошо, суммы эти росли, а Мэг изводила значительную их часть на племянников. Они доводились ей кровными родичами, и все, что имела она, принадлежало им.
Мэг почти неизменно держала мужа под каблуком, однако внутри у него таился вулкан гнева, набиравший силу по мере прожитых с ней лет, и когда он извергался, все ее оружие – грубый смех, непрестанные придирки, хроническая болезненность – становились бессильными, Марк замыкался в себе, всеми силами сдерживался, кривя от напряжения губы в жуткой гримасе, но в конце концов душевная буря становилась невыносимой, он выскакивал из дома, прочь от Мэг и ее голоса, обращал мрачное лицо к западным холмам и часами бродил по лесу, покуда дух его не успокаивался.
6. УЛИЦА ДЕТСТВА
Когда Джордж Уэббер был ребенком, Локаст-стрит, улица, на которой он жил у Джойнеров, казалась ему незапамятно древней. Он не сомневался, что у нее было начало, была история, однако столь давняя, что на ней селилось, жило, умирало и уходило в забвение бесчисленное множество людей, и никто из ныне живущих не помнит, как она возникла. Более того, Джорджу представлялось, что каждый дом, сад, дерево являются частью некоего непреложного замысла: находятся они на своих местах потому, что должны там находиться, построены дома так потому, что по иному и не могли быть построены.
Эта улица была для него миром радости и очарования, которых должно хватить на множество жизней. Размеры ее были благородны в их космической, безграничной изумительности. Ее мир домов, дворов, садов и сотни людей казался ему обладающим несравнимым великолепием лучшего места на земле, непоколебимым авторитетом центра вселенной.
С годами Джордж ясно понял, что мир, в котором он живет, очень мал. Все размеры улицы жутко сократились. Дома, казавшиеся ему столь впечатляющими в их роскоши и величии, лужайки, некогда такие просторные, задние дворы и живописные сады, тянувшиеся бесконечной полосой восхищения и новых открытий – все это жалко, невероятно съежилось, выглядело крохотным, убогим, стесненным. И все же много лет спустя воспоминания об этой улице с бесчисленными подробностями жизни на ней пробуждались у него с ослепительной, нестерпимой яркостью сновидения. То был мир, который Джордж знал, в котором жил каждой мельчайшей толикой крови, мозга, духа, каждый из ее образов навеки вошел в жизнь Джорджа, стал такой же его частью, как самые сокровенные мысли.
Поначалу улица была просто-напросто ощущением травы и земли под босыми ногами, когда впервые выходишь без обуви и ступаешь с опаской. Была прохладой песка, набивающегося между пальцами ног, мягкой липкостью гудрона на проезжей части, ходьбой по стене из бетонных блоков и прохладной, сырой землей в тенистых местах. Была стоянием на низкой кромке крыши, в чердачном окне сарая или на втором этаже строящегося дома и вызовом, брошенным другим мальчишкой, спрыгнуть оттуда; осматриванием, ожиданием, знанием, что должен спрыгнуть; смотрением вниз, борьбой со страхом, поддразниванием и колотящимся сердцем, пока не спрыгнешь.
Потом она была удовольствием бросить круглый, тяжелый камешек в открытое окно пустого дома, когда красный незапамятный вечерний свет ярко отражался на стеклах; связывалась с первым ощущением в руках бейсбольного мяча по весне, его округлости, тяжести в вытянутой руке, с тем, как мяч летит подобно пуле, когда впервые бросаешь его с ощущением громадной силы и скорости, с тем, как он влетает в пахучий, засаленный карман на рукавице принимающего. А потом с рысканьем по прохладному, темному подвалу в надежде, что вот-вот найдешь спрятанное сокровище, с находкой рядов покрытых паутиной бутылок и ржавой велосипедной рамы.
Иногда она связывалась с пробуждением в субботу, с прекрасным ощущением субботнего утра, пляшущим в сердце, со зрелищем лепестков яблочного цвета, плавно опускающихся на землю, с запахами колбасы, ветчины и кофе, со знанием, что сегодня не будет занятий в школе, не будет ужасающего утреннего звона школьного колокола, не будет сердцебиения, спешки, нервной дрожи, наскоро проглоченной, лежащей комом еды и кислого неприятного кофе в желудке, потому что в школу идти не нужно, потому что наступила великолепная, сияющая, прекрасная суббота.
А потом она связывалась с субботним вечером, радостью и опасностью, разлитым в воздухе, с нетерпением выйти из дома и отправиться в «верхнюю часть» города, горячей ванной, чистой одеждой, ужином и походом в верхнюю часть по темным субботним улицам, где воздух напоен радостью и опасностью, где слава обдает тебя своим дыханием, но не появляется, с проходом в передние ряды, с трехкратным просмотром фильма, где Брончо Билли поражает выстрелами плохих людей, покуда последний сеанс не кончится, и на экране не засветится поцарапанный кадрик с надписью «Доброй ночи».
Потом она связывалась с воскресным утром, пробуждением, шумом автомобиля снаружи, запахом кофе, омлета с мозгами, гречишных оладий, ощущением спокойного, тихого счастья, не ликующего, как в субботу, вялой, дремотной, более унылой радости, с запахом воскресных газет, воскресным утренним светом снаружи, ярким, золотистым и вместе с тем благочестивым, церковными колоколами, людьми, наряжающимися, чтобы идти в церковь, по-воскресному тихими улицами, хождением по тенистой стороне, где находится табачная лавка, с воскресными утренними развлечениями тех, кому идти в церковь не нужно, с крепким чистым запахом хорошего табака, с приятным запахом и атмосферой церкви, не столько молитвенной, сколько благопристойной – с детьми, поющими «Соберемся мы у Реки, у Прекрасной, Прекрасной Реки!» – а потом с гудением голосов в классной комнате, неярким красно-коричневым светом из церковного витража, с пристойно, нерасфранченно одетыми людьми, которых дома ждет хороший обед, с холодной, однако же страстной суровостью в голосе священника, благородством его худощавого, вытянутого лица, когда он, вытягивая шею, произносит слово «гнусный», – и весь он холодный, суровый, смиренный, благопристойный, словно сам Бог находится в этом красно-коричневом свете и высоком крахмальном воротничке; а потом двадцатиминутной молитвой, органом, играющим звучное благословение, людьми, которые, разговаривая и смеясь, расходятся после надлежащей еженедельной красновато-коричневой дезинфекции душ, снова выходят в яркий, золотистый свет воскресного утра, потом, постояв дружелюбными, однако зубоскалящими группами на лужайке, идут по домам, с мерным, звучным, воскресным шарканьем хорошей кожи на тихих улицах – все это бывало чинно, благочестиво, однако наводило на мысль не о Боге, а о предопределенных покое и благопристойности воскресного утра, хороших обедах, деньгах в банке и полной обеспеченности.