Поэтому мальчик ежедневно ждал их появления, и они всегда появлялись! Они не могли обмануть его ожиданий, они появились бы, даже если бы весь ад встал между ними. Незадолго до грех часов во все дни недели, кроме воскресенья, эти чернокожие ребята прекращали сиесту под теплым солнцем у стен городского рынка со словами:
– Пора навестить старину Пола!
Они расставались с приятной вонью тухнущих под солнцем рыбьих голов, прелых капустных листьев и гнилых апельсинов; расставались с облюбованными теплыми местами, с блаженной апатией, с глубиной и мраком африканской сонливости – и говорили:
– Надо ехать! Старина Пол ждет нас! Не подведите нас, ножки; мы пускаемся в путь!
И что это был за путь! О, что за чудесный, планирующий, стремительный, похожий на полет путь! Они появлялись, словно черные молнии; словно вороны, устремляющиеся на добычу; как выстрел из орудия, как удар грома; они появлялись, словно демоны – но появлялись!
Мальчик слышал их приближение издали, слышал, как они мчатся по улице, слышал неистовое бренчанье велосипедных колес, и вот они появлялись перед ним! Они проносились мимо по восемь в ряд, пригибаясь, крутя педали, будто черные демоны; они проносились мимо на сверкающих колесах, негромко тарахтя рыночными корзинками, и при этой кричали: «Пол!».
Потом торжественно, эскадронами, они ехали медленно, степенно назад, глядели на него, замерев в седлах, и обращались к нему:
– Привет, Пол!..Как самочувствие?
Затем начинался парад. Они выделывали поразительные фигуры, устраивали изумительные маневры; проносились мимо по четверо, затем подвое; разбивались на отделения, отступали или наступали эшелонами, проносились поодиночке, словно взлетающие птицы, словно демоны, летящие по ветру.
Потом их охватывали азарт, желание блеснуть индивидуальным мастерством, жажда превзойти других, неистовая изобретательность, эксцентричные причуды. Они вопили с мягким негритянским смехом, выкрикивали друг другу насмешливые замечания, старались переплюнуть остальных, – заслужить аплодисменты и одобрение – все ради Пола! Проносились по улице с быстротой молнии, со скоростью пули; выписывали ужасающие спирали от одного тротуара к другому, едва не врезаясь в бровки; свешивались с седла, будто ковбои, подхватывали с земли свои драные кепочки. И осыпали друг друга такими вот выкриками:
– С дороги, Губастый! Я должен показать Полу кое-что!
– Эй, Пол, – смотри, как ездит старина Быстроногий!
– Посторонись, ребята! Пусть Пол посмотрит на того, кто умеет ездить!
– Уступи дорогу, Черномазый, а то сшибу! Я покажу Полу то, чего он еще не видел! Что скажешь на это, Пол?
И вот так они планировали, петляли, носились, булькающим смехом, добрыми, теплыми голосами окликали его: «Пол!». А потом, словно фурии, умчались в город, к открывшимся рынкам, их мягкие, теплые голоса доносились к нему в сердечном прощании:
– До свидания, Пол!
– Пока, Пол!
– Увидимся, Пол!
– Мое имя, – крикнул он им вслед, – Джордж Джосая Уэббер!
Великолепное имя вспыхнуло и воспарило, гордое, сияющее, как этот день.
И ветер донес еле слышный ответ с теплой, доброй насмешкой:
– Твое имя Пол! Пол! Пол!
И эхо повторило еле слышно, уныло, навязчиво, будто во сне:
– …Пол\ Пол\ Пол\
3. ДВА РАЗРОЗНЕННЫХ МИРА
Когда тетя Мэй говорила, комната иногда заполнялась призрачными голосами, и мальчик знал, что принадлежат они сотням людей, которых он никогда не видел, и ему сразу же становилось ясно, что это были за люди и что у них была за жизнь. Достаточно было всего каких-то фразы, слова, какой-то интонации этого таинственного джойнеровского голоса, негромко звучавшего вечерами перед догорающим огнем с какой-то безмерной, спокойной безотрадностью, как мальчика окружали неведомые выходцы с того света, и ему не терпелось выследить живущего в нем пришельца из другого мира, отыскать его последнее, тайное убежище в своей крови, выведать все его секреты и заставить все множество чужых, неведомых жизней в себе пробудиться, воскреснуть.
Однако, несмотря на это, жизнь тети Мэй, ее время, ее мир, тинственные интонации джойнеровского голоса по вечерам в комнате, где угли в камине сверкали и крошились, и где медлительное время терзало, будто стервятник, его сердце, захлестывали мальчика волнами ужаса. Подобно тому, как жизнь отца говорила мальчику обо всем бурном и новом, о ликующих пророчествах освобождения и победы, о торжестве, полете, новых землях, прекрасных городах, обо всем великолепном, поразительном и славном на свете – жизнь материнской родни мгновенно отбрасывала его к какому-то мрачному, таинственному месту в природе, ко всему, что было отравлено медленно тлеющими огоньками безумия в его крови, каким-то неискоренимым ядом в крови и душе, темным, густым, грозным, в котором ему суждено утонуть трагично, ужасно, без надежды на помощь или спасение, с помраченным рассудком.
Мир тети Мэй возник из какой-то безотрадной глуби, какой-то бездонной пучины времени, в котором все тонуло, которое уничтожало все, чем было насыщенно, кроме себя самого, – уничтожало ужасом, смертью, сознанием, что тонешь в какой-то бездне непонятного, незапамятного джойнеровского времени. Тетя Мэй вела скорбное повествование с какой-то спокойной радостью. В той необъятной хронике прошлого, которую вечно сплетала ее поразительная память, было все, что согревает душу, – солнечный свет, лето, пение, – однако неизменно присутствовали печаль, смерть и скорбь, укромные, безотрадные жизни людей в гррной глуши. И однако же, сама тетя Мэй не скорбела. Она вела речь о безотрадности и смерти в этом необъятном мрачном прошлом с каким-то задумчивым, непреходящим удовольствием, наводившим на мысль, что все люди обречены смерти, кроме этих торжествующих цензоров человеческой участи, этих бессмертных, всепобеждающих свидетелей скорби Джойнеров, которые жили вечно.
Это роковое свойство ничего не упускающей, словно паутина, памяти, заливало душу мальчика безысходным отчаянием. И в этой паутине было все – кроме неистовой радости.
Жизнь ее уходила своими истоками в глушь округа Зибулон еще до Гражданской войны.
– Помню ли? – полудовольно-полураздраженно переспросила однажды тетя Мэй, подняв иголку к свету и продевая нитку в ушко. – Ну и глупыш же ты! – воскликнула она презрительным тоном. – А как же? Помню, конечно! Я же была там, в Зибулоне, со всеми нашими в тот день, когда солдаты вернулись с войны!.. Да уж, я все это видела. – Она приумолкла, задумалась. – Появились они, – спокойно продолжала тетя Мэй, – часов в десять утра, знаешь, их было слышно задолго до того, как они показались из-за поворота. Люди вдоль всей дороги шумно встречали их, и, конечно же, я тоже принялась орать, вопить. Не хотела оставаться в стороне, – продолжала она со спокойным юмором, – и мы все встали у забора, отец, мать и твой двоюродный дедушка Сэм. Ты, конечно, не знал его, мальчик, но он был с нами, приехал в отпуск по здоровью на Рождество. Все еще хромал после раны – и, конечно же, война кончилась, как все заранее знали, прежде, чем он оправится настолько, чтобы вернуться туда. Хха, – понимающе издала она отрывистый смешок и, сощурясь, поглядела на иголку. – Во всяком случае, сам он так говорил…
– Что говорил, тетя Мэй?
– Ну как же, что дожидается, пока рана заживет, но какое там! – негромко ответила она, покачивая головой. – Сэм был лодырем – в жизни такого не видела! – воскликнула тетя Мэй. – И, по правде говоря, ничего больше дурного в нем не было. Я вот что еще тебе скажу: поняв, что война кончается и возвращаться туда ему не придется, он поправился быстро. То хромал, опираясь на трость, словно каждый шаг мог оказаться последним, а на другой день разгуливал, не чувствуя ни малейшей боли…
«Сэм, я о таком быстром выздоровлении и не слыхивал, – сказал ему отец. – Если у тебя есть еще это лекарство, удели мне капельку». В общем, Сэм был там с нами, – продолжала она после недолгой паузы. – И конечно, Билл Джойнер – старый Билл Джойнер, твой прапрадед, мальчик, – такого здорового, бодрого старика тебе в жизнь не увидеть! – воскликнула она.