Есть в немецком характере черта, вызывающая в широкой русской душе легкую усмешку, — точность. Если немец говорит, что встретится с вами в 15.20, значит, он будет на месте в 15.20, а не в 15.30. Невероятно, но немецкий наземный и подземный, воздушный и водный транспорт перемещается строго по расписанию. Бывают, конечно, опоздания, но ведь невозможно предсказать землетрясение, наводнение или пожар. Если по какой-либо причине (к примеру, ремонт) линия метро или наземки — «эсбана» закрывается, то на всех станциях вывешивается объявление о следующих тем же маршрутом специальных автобусах.
Нередко немецкая любовь к точности переходит в болезненную педантичность. В институте меня смешил анекдот о немцах: к морю ведет дорога, табличка: «До-моря 1000 метров», потом: «До моря 900 метров» и так далее. На берегу стоит табличка с надписью: «Море». Этот анекдот — не преувеличение. Тяга немцев к всевозможным письменным уточнениям, напоминаниям, запрещениям и предупреждениям безгранична и неистребима. Я коллекционировал эти надписи. В берлинском народном парке Фридрихсхайн, в кафе, я прочитал такое объявление: «В зале недопустимо изменение порядка расположения стульев», а на Ратушной площади саксонского городка Ортсранд любовь к точности была доведена до абсолюта — стрелка-указатель сообщала: «До туалета — 51,5 метра».
Свойственное некоторым нациям отсутствие пунктуальности порой доводит немца до столбняка, или, наоборот, воспитывает в нем приспособительный рефлекс. Как-то я жил в Берлине в «Гастхаусе» — Доме для гостей Союза свободной немецкой молодежи на Пистрориусштрассе. На другой день по приезде я сидел под портретом Хонеккера в столовой, в полном одиночестве, и ждал Бригитту, хозяйку, которая должна была принести мне завтрак ровно в восемь. Была уже половина девятого, а она все не появлялась. Я недоумевал: возможно ли такое? Без двадцати девять она вошла с подносом, и на мой удивленный вопрос, почему опоздала, заявила мне: — Так вы же из России!
Дескать, русские люди никогда вовремя не приходят.
В другой раз мне довелось остановиться в доме у супругов-пенсионеров Гюнтерс на Егерштрассе (в ту пору Отто Нушкештрассе). Их пунктуальность, переходящая в дотошность, не знала предела. На двери моей комнаты была прибита табличка: «Ausgang» — «Выход», словно я мог выйти на улицу через дверцу шкафа или окно.
Каждое утро фрау Гюнтерс приносила завтрак: несколько кусочков колбасы или зельца, кусочек сыра, масло, джем, чашечку кофе, а также поставленное в специальную рюмочку горячее яйцо, на которое был надет теплый шерстяной колпачок с вышивкой: «Гутен аппетит!».
Рождество у немцев — самый важный праздник. К нему готовятся за месяц, ходят с детьми на рождественские базары с аттракционами и духовым оркестром, обставляют квартиры рождественскими символами: Вифлеемской звездой и украшенной огнями дугой, которая, кстати, сравнительно недавно появилась в Восточной Германии и распространились по всей стране, хотя ее смысл знают далеко не все. Моя соседка по дому фрау Шеффель объяснила мне его. Этот символ пришел из Эрцгебирге — Рудных гор, где много полезных ископаемых. Когда горняки поднимаются на поверхность шахты, первое, что они видят, — образующие дугу огни над входом; постепенно эта дуга стала символом возвращения домой, к семейному очагу.
Незадолго до объединения Германии, летом 90-го, я приехал на Эльбу в так называемую «Деревенскую республику Рютерберг», расположенную в окрестностях мекленбургского городка Демиц. Ее провозгласили жители деревни, руководимые бургомистром Шмехелем и престарелым портным Разенбергером. Над деревней взвился республиканский флаг: на трехцветном красно-желто-голубом знамени земли Мекленбург — рыцарь со щитом и мечом; название деревни означает «Рыцарская гора».
После образования ГДР в 49-м году деревня Рютерберг очутилась в пограничной ничейной полосе, называемой там «мертвой». Сначала ее отгородили трехметровой высоты стеной от реки, чтобы никто не сбежал вплавь, затем со всех сторон обнесли металлической оградой с колючей проволокой, построили ворота и поставили возле них пограничный пост. Но и это показалось недостаточно герметичным. Протянули еще две полосы ограждений, а в лесу вокруг деревни разбросали капканы и выпустили овчарок на длинных поводках.
— Гостей к нам оформляли, как за границу, прощупывали в министерстве госбезопасности, — рассказывал мне деревенский бургомистр. — Мы смертельно устали от такой жизни. Утром железные ворота со скрипом растворялись, автобус вез в Демиц одних на работу, других — на учебу, своя школа в Рютерберге закрылась. Во второй половине дня людей перевозили обратно, и ворота запирались на замок. Мы жили на берегу Эльбы, но не ощущали этого, не видели реки. Или, заболеет, скажем, водитель машины, на которой нам привозили продукты, и мы остаемся без хлеба и молока — оформлять нового водителя долго и муторно.
Наверное, потомки нынешних жителей деревни не поверят, что их предки, не совершив ничего предосудительного, в мирное, бескровное время, десятки лет провели, как в концлагере.
До падения Берлинской стены почти что ежедневно мне приходилось пересекать государственную границу ГДР через Чек-Пойнт-Чарли на Фридрихштрассе и въезжать в Западный Берлин. Я попадал в другой мир — к людям, жившим в совершенно иных измерениях. Немцы здесь были другими, даже по языку. На немецкий язык в ГДР наложили отпечаток, во-первых, сам строй с его социалистическими реалиями, во-вторых, русско-советская терминология с ее бесконечными сокращениями (время от времени в гэдээровской прессе появлялись осторожные фельетоны в защиту немецкого языка).
В свою очередь в Западной Германии воздействие на немецкий оказал английский, там прочно утвердились американизмы. Слава Богу, что Германия объединилась в конце XX века, а не в середине следующего, как того желал Эрих Хонеккер, естественно, при условии, что обе ее половины будут социалистическими. Мне не раз приходилось присутствовать при общении «осей» — восточных и «весси» западных немцев. Разумеется, они прекрасно понимали друг друга, но постоянно что-то уточняли. К примеру, одно, казалось бы, для всех немцев понятие: «отдел кадров» у западных звучал как «Персональный отдел», а у восточных почти по-русски, но на немецкий лад одним словом: «Kaderabteilung».
Ярче всего контрасты в немецкой жизни были видны на Шпрее. Две половины Берлина с годами все дальше уходили в разные стороны.
Западный Берлин становился все более космополитичным — сюда устремились сотни тысяч турок, югославов, арабов и африканцев, они везли с собой свои традиции, образ жизни, религию, кухню (к примеру, на каждом шагу стал продаваться турецкий бутерброд с жареным мясом и овощами — денер-кебаб). В Восточном — часто слышалась русская и польская речь, в магазинах, кафе и общественных туалетах висели таблички на трех языках, а в «Центруме» — крупнейшем универмаге на Александерплац диктор предупреждал о возможности карманных краж на немецком, русском и польском. При этом казалось бы, парадокс Восточный Берлин остался более немецким, чем Западный. Тут сохранилось, к примеру, куда больше уютных, чисто немецких пивнушек: «гастштетте» и «бирштубе». Главное же, на мой взгляд, заключалось в том, что там сохранился прусский дух. Социализм Ульбрихта Хонеккера как бы законсервировал его: были реставрированы величественные и угрюмые, серого цвета административные и исторические здания — символ прусской государственности, царила прусская строгость нравов, остались шагистика и гусиный шаг в армии, тяжеловесность военных и гражданских обрядов, порядок в духе кайзеровских времен.
Но среди немногого, что, помимо неистребимых черт немецкого характера, объединяло этот поделенный пополам народ — была бюрократия, одинаково зевающая, подозрительно смотрящая тебе в зрачки.
В России в бюрократическом заборе всегда можно найти щель, иногда даже широкий лаз — позволю себе перефразировать известный сталинский тезис: взятки решают все. У немцев обнаружить такую щель практически невозможно; мне, как человеку, испытавшему обе — восточную и западную — формы бюрократии, трудно сказать, какая лучше. Кажется, обе хуже.