— Малина, я-то помню… Но как? Ведь сестра. Хоть и сводная. Мы с ней вот с таких лет… — Отец поставил руку рядом с коленом. — Не знаю, думаю, может, не должны были мы вместе ехать? Или к чужим людям попроситься на постой…
Манька прислушалась, речь шла о делах давно минувших дней, когда ее не существовало в принципе. Вообще не существовало.
— По-человечески жалею ее, вроде баба была как ты, как я, выросли вместе, мать моя с ее матерью тоже вместе росли. И потом дружили долго, пока мать ее отца не увела. Сводные мы, но ведь жили же под одной крышей! Любит она меня, может, ревнует, но любит, добра желает… по-своему. Боюсь, сотворит чего-нибудь с собой…
— Такие не сотворят, — холодно, с отчужденностью возразила мать. — Я пожила на белом свете, приметила: кто на ум показался с петлей, не умрет долго. Творят с собой, на кого не подумал бы. Ты меня не слышишь что ли?
— Слышу, но глупость это твоя. Малина, ради всего святого, ты подлая стаешь! Сестру мою не любила ведь никогда! Любит она меня… И как брата, и как…
Отец осекся.
— Ну-ну, договаривай, — ошалела мать от его признания.
Манька почуяла неладное. Да что это с отцом, белены объелся? Мало, что она неделю не находит его в своих снах, так еще и женщину с завистливыми и цепкими глазками, от взгляда которых каменела каждый раз, как та попадалась матери на пути, оправдывает! Манька видела, как она вытащила у матери туго набитый кошелек! Мать не видела, а она видела! Ну, это не лезет ни в какие ворота!
Отец молчал, сообразив, что сказал что-то лишнее и очень личное.
— А ты любил ее? Ты любишь? Ты?! — мать отшатнулась. — Если бы ты мать любил, не оставил бы и не ушел в новую семью. Жалко, жалко… Жалко, знаешь ли, у змейки в шейке, у пчелки в попке. От жалка люди иногда умирают. Я вот теперь думаю, а кто ее в гроб загнал, ты или отец? Или эта… как ее?.. Слышала я, как клевали ее. Ты меня на родину привез, а родина родинку долго помнит.
— А я и жил, пока не повесилась. Не больно-то я ей был нужен! — ответил отец, не умея скрыть свою обиду. — Пила все время, голодали. Помнят они… Мать сама меня бросила, я слышал, как она сказала: забрала одного, забери и второго… Отец мне денег дал и к матери послал, я, как дурак, отдал ей все до копейки. Отец тогда попросил помочь ему по дому — в ту ночь я у него ночевал. Утром прихожу, а она висит… Я как во сне стою и думаю: как она так высоко-то забралась, ведь не приставишь лестницу к бревну. У нас двор был крытый, и балка под крышей от дома до конюшни. От ног до земли метра полтора, и ни лестницы, ни стула. Стою, ноги перед лицом… Мне эти ее дешевые тапочки в клетку все еще сняться. Я испугался, выбежал, а тетя Маша навстречу идет. Узнала, что отец домой отправил, расстроилась. Глянула, и все поняла. Как будто родной я ей был. Голову прижала и крепко держит. У меня внутри воет все, и ни одной слезинки, думаю: как я, куда я теперь?! И берет меня тетя Маша за руку, голос решительный, до сих пор помню, как сказала мне тогда:
«Вот не дано ей было по-человечески жить. Выкинь из головы. Коли живешь, живи умом. Я тебя не оставлю, не чужой ты мне. И сестра твоя, хоть и сводная, беду твою чувствует! Говорит мне с утра: «беда у Мишеньки, позови его к нам скорее!» Вот вы с матерью и нищие, и униженный ты с нею, а сестра твоя одно цедит сквозь зубы: не нужен мне никто, кроме Михи! Как подумаю, так всю трудную судьбу его на себе вижу». Ой, Миха, Миха, будто вы половиночка к половиночке, не сестра она тебе, а судьба. И ты не забывай, кто горе твое видит! И запомни, одна я тебе мать! С этого дня ни одна сволочь не посмеет попрекнуть тебя матерью твоей. Права я была, когда отца твоего спасала: сама в петлю, и его за собой? Не дам! И тебя не дам!..»
И ведь не обидела ни разу, не делила нас с Валентиной. Одно время я даже переживал, когда парни приставали к ней. Думал, люблю, но тебя встретил, и забыл в тот же час. Но ведь как сестру не могу забыть, не имею права! Она, чувствую, любит. Откуда бы ревности-то взяться? Но у меня другое на уме: мы с тобой поднялись, а она по чужим людям? Научи ее, подскажи! А любовь, бредни ее, пройдут, когда поймет…
— Нечему мне ее учить! — воспротивилась мать. — Это было восемь лет назад! Сколько можно поминать одно и то же? Она за это время три раза замуж выходила, три раза развелась, говорят, беременная была, да скинула.
— Вон ты как! Не сложилось у нее, гнать ее теперь? — расстроился отец.
— Не навязывай мне Валентину. Хватит уже, я бы все бы отдала, да она только злее от этого. Откуда яду столько?
— Это ваши бабские дела. Я, знаешь, тоже не больно-то рад, понимаю. Переживал, думал, одумается. Но я у каждого в деревне на виду. Как мне в глаза людям смотреть, если встану на твою сторону? Малина, ты у меня статная, умелая, красавица, думаю о тебе, и любое дело в руках горит. А про нее подумал, и руки опускаются. Не узнаю порой. Вроде и та же, да не та, глаза, как умаслил кто, соловьем заливается, а чую — пустота. С тем не повезло, с этим не повезло… Нет у нее никого, кроме меня. Взять хоть бы Степку! Тьфу! А ведь такой был! Как перо феникса, простор и ширь в плечах, глаза как яхонты — добрый хлопец. Запил, загулял, гоголем ходит, а поручить ничего нельзя, все через пень-колоду! Или Василия! Золотой был мужик. Радуюсь, подсобляю, и понять не могу, чего с мужиком происходит? Хуже Степки уже. Степан хоть выгоду ищет. А Василий — чисто дурак. И вроде старается. А уж если удила закусил, пиши пропало, не остановить! Если чужому человеку промеж глаз может дать, думаешь, Валентину не трогает? Молчит просто. Порой думаю: уж жила бы с нами! Неужто жалко тебе места для сеструхи моей? Для кого я все это строю? — отец угрюмо уставился на дом.
— Я думала для меня. Для дитя. Ты лучше Полине помоги, четверо детей, корова ее от болезни подохла, знаешь ли? Или Вересовым, у них намедни дом погорел. Той же Парамоновне, матери Василия, старуха обоих их содержит. И Васю, и Валентину теперь.
— Да что ты все… — отец поморщился. — Чужим людям… Сама не рада будешь, когда злые языки принесут, будто я не помощи ради, а благородно за…
— А мне до злых языков дела не будет. Я и так оплеванная хожу по милости сестрицы твоей! — мать окончательно расстроилась.
— Ой, Малина, мы с ней под одной крышей жили: меня лупят, и ей достанется. Жалко мне ее, не знаю, как ей помочь, а ты… — отец махнул рукой. — Прихожу, а там и Василий, и Степан. Пьют. В другой раз прихожу, опять пьют. Намедни захожу, снова пьют. И Валентину втянули. Спасать ее надо.
— Был бы бык, волчица шею перекусит. Сам говоришь, оба путевые были, пока в свои сани садились. Твоя сеструха супротив королевичей прет. Ей одного подавай этакого, второго разэтогого, сама вся в шелках, в рожу заедешь, лица из-под белил не достанешь. Бедная она, бедная! Я белье полоскала, и зайди до ветру, а там сеструха твоя… со Степаном. Голосочек ее ни с чьим не спутаешь. Мол, хочу у Васьки дом отнять, а ты мне хозяин дорогой, мы его в лес пустим по болоту скакать, вместе с матерью его. А Степан ржет что конь: хочу обнять жену мою дорогую, за силу свечную! Как Васькину жену извели, так и Василия изведем! Вот и изводят. Дурак дураком стал Вася. Ты хочешь, чтобы и я дурой была?
— Врешь! — отец страшно побледнел. — Правду говорит молва: не язык у тебя — нож, и ум в голове сорочий!
Манька вздрогнула, насторожилась: от отца потянуло гнилью.
Отец ли это?
И крикнула матери: «Берегись!» — но та не слышала. Будущее рушилось в одночасье.
— Я вру? Колдовством, видно, сеструха твоя промышляет! — мать раскраснелась и говорила торопливо, как базарная торговка. Отец отвернулся, но мать резко повысила голос. — Я сама видела, прут к волчихе люди, кто за чем! А с чего бы Васькиной жене в гробу лежать? Сроду не болела баба, веселая была. А вот, поди ж ты! Как только связался Вася с сестрой твоей, так она сразу синяки начала прятать… Ты их свел, на шахте, при живой жене! Парамоновна все видела! Неделю назад она мне все обиды свои высказала, как ушатом помоев облила… — мать начала успокаиваться. Голос ее стал ровнее. — Шило ей в лоб! Как прокляла будто…