Выношенный лакомый заказ, который он намеревался сделать, вылетает у него из головы, он что-то мямлит, ограничивается в итоге самым незатейливым, банальным, широко разрекламированным — будто механизмы массовой культуры только от него и ждали этого мгновения нерешительности, чтобы вновь им овладеть.
Мрамор и кровь
Размышления, на которые мясная лавка наводит приходящих за покупками, включают знания из разных областей, переходящие из поколения в поколение веками: сведения о видах мяса, о его разрубе, лучших способах приготовленья каждой части туши, ритуалах, позволяющих умерить угрызения, связанные с тем, что надо отнимать чужие жизни, чтобы поддержать свою. Убой скота и кулинария суть точные науки, проверяемые опытным путем, с учетом разницы в обычаях и способах, распространенных в разных странах, а в науке жертвоприношения преобладает неопределенность, и вдобавок не одно столетие она находится в забвении, хотя смутно давит на сознание, как некая невыраженная потребность. Паломар, пришедший за тремя бифштексами, объят почтительным благоговением предо всем, имеющим какое-либо отношение к мясу. Здесь, среди мрамора, он чувствует себя как в храме, сознавая: этим местом обусловлены и собственное бытие его, и та культура, к которой он принадлежит.
Медленно минует очередь высокий мраморный прилавок, полки и подносы, на которых выложено мясо; из кусков торчат таблички с указанием названий и цены. Алую говядину сменяет розоватая телятина, ту — бледная ягнятина, неяркая свинина. Горят объемистые отбивные, толстые круги говяжьего филе, подбитые по краю лентой сала, вырезки — изящные и гибкие, бифштексы с костью, за которую их можно ухватить, постнейшие массивные края и постно-жирные слоистые куски для варки, и жаркое в ожидании бечевки, которая его заставит уплотниться, сберегая сок... Дальше краски не такие яркие: телячьи эскалопы и котлеты, хрящики, грудинка и лопатки, и уже мы попадаем в царство задних ног барашков, и бараньих лопаток, далее белеет требуха, темнеет печень...
Мясники, все в белом, машут за прилавком топорами, схожими с секирами, огромными ножами для нарезки мякоти и свежеванья туш, орудуют пилами для разрезания костей и молотками для отбивки мяса, вталкивая ими в мясорубку вьющиеся розовые завитки. Разрубленные туши на крюках как будто бы напоминают: каждый съеденный тобой кусок — противозаконно присвоенная часть живого прежде существа.
На стене висит плакат с изображением быка в разрезе; он походит на географическую карту, испещренную границами меж областями, представляющими с точки зрения едоков различный интерес и вместе составляющими все животное, исключая лишь копыта и рога. Это — карта, отражающая ареал распространения человека, как и карта полушарий; обе — протоколы, призванные утвердить присвоенное человеком право иметь в распоряжении, делить и без остатка поглощать земные континенты и филе домашнего скота.
Следует сказать, что симбиоз быка и человека достиг на протяжении столетий равновесия (обоим видам позволяя жить и размножаться), пусть асимметричного (ведь человек, заботясь о кормлении быка, питать его собою не обязан), но обеспечивающего процветание цивилизации, которая зовется человеческой, хотя в каком-то смысле ей пристало называться человеческо-говяжьей (частью она совпадает с человеческо-бараньей, меньше — с человеческо-свиной, в зависимости от замысловатого распределения запретов, налагаемых религией). В этом симбиозе Паломар участвует вполне сознательно, всецело принимая существующее положение вещей: он хоть и признает в висящем бычьем остове персону своего раскромсанного брата, а разрез филейной части — раной, изуродовавшей его собственную плоть, но знает про себя, что плотояден, что сложившиеся у него привычки заставляют его воспринимать лавку мясника как обещание вкусового наслаждения и, глядя на краснеющие резаки, воображать те полосы, которые оставит пламя на бифштексах, приготовленных на рашпере, то наслаждение, с каким разрежет его зуб поджаренные ткани.
Чувства эти совместимы: в душе стоящего за мясом Паломара сдержанная радость сочетается со страхом, вожделение — с почтением, забота о себе — с сочувствием ко всем на свете. Такое состояние души другими, вероятно, выражается в молитве.
ПАЛОМАР В ЗООПАРКЕ
Бег жирафов
В Венсенском зоопарке Паломар задерживается у загона, где находятся жирафы. Взрослые животные нет-нет да и пускаются бегом, за ними — малыши; у самой сетки развернувшись, дважды или трижды повторяют свой пробег во весь опор и останавливаются. Паломар не устает следить за ними, зачарованный неслаженностью их движений. Он не решит никак, бегут они галопом или рысью, так как движение их задних ног совсем не связано с движением передних. Передние, какие-то развинченные, выгибаются дугою, доставая до груди, и снова распрямляются, как будто выбирая, на какие из суставов лучше опуститься. Задние, гораздо более короткие и жесткие, подтягиваются за ними косоватыми скачками, словно деревянные, похожие на костыли, — еле ковыляя, но как будто бы забавы ради, будто зная, как они смешны. Шея, устремленная вперед, тем временем качается вверх-вниз, подобно грузовой стреле, вроде бы вне всякой связи с движениями ног. Прыгает и круп, но оттого, что шея действует подобно рычагу на остальную часть хребта.
Жираф похож на механизм, который, будучи составлен из разнокалиберных деталей, действует при этом превосходно. Глядя на несущихся жирафов, Паломар осознает: этой негармоничной беготней управляет сложная гармония, бесспорные несообразности жирафьей анатомии сообразуются между собою внутренне, нескладные движения их складываются в естественную грацию. Организующим началом служат пятна на жирафьей шерсти — неправильные, но при этом однородные фигуры, четкие многоугольники, представляющие собой точное графическое соответствие жирафьим ломаным движениям. Уместнее, пожалуй, говорить тут даже не о пятнах, а о черном шерстяном покрове, монотонность какового разрывают светлые прожилки, обрисовывая ромбовидные фигуры, о прерывистой окраске, предвещающей прерывистость движений.
Тут маленькая дочка Паломара — ей уже давно наскучило разглядывать жирафов — тянет его к гроту, где живут пингвины. Паломар, которому пингвины внушают чувство беспокойства, нехотя идет за ней, пытаясь разобраться, почему же у него такое любопытство вызвали жирафы. Возможно, потому, что неуклюже движется весь мир вокруг, а Паломар все тешится надеждой обнаружить в нем какой-то план, какую-то константу. Или, может, потому, что чувствует: и сам он движим нескоординированными, как будто не имеющими ничего между собою общего ходами мысли, все труднее совместимыми с любой моделью внутренней гармонии.
Горилла-альбинос
В барселонском зоопарке содержится единственная в мире обезьяна-альбинос — внушительной величины самец-горилла из Центральной Африки. Паломар проталкивается через толпу, собравшуюся в павильоне. За стеклом он видит Copito de Nieve — Снежинку, гору мяса, всю заросшую молочно-белой шерстью. Сидя у перегородки, обезьяна загорает. Лицо гориллы розоватое, как у людей, изборожденное морщинами; гладкая и розовая, так же как у человека белой расы, кожа на груди. Это лицо с огромными чертами скорбного гиганта временами обращает к толпе, стоящей менее чем в метре по другую сторону стекла, неспешный взгляд, проникнутый отчаянием, терпением и тоскою, взгляд, который говорит о том, насколько глубоко гигант примирился с тем, что он такой, как есть, — единственный на свете экземпляр неизбранной, немилой формы, о том, как тягостно быть исключением, как он страдает оттого, что такой громоздкий, столь заметный и так долго занимает столько места.
Сквозь стекло виднеется загон с высокой каменной оградой, придающей ему вид тюремного двора; на самом деле это «сад» жилища-клетки, где стоят небольшое деревце без листьев и металлическая гимнастическая лесенка. В глубине двора — горилла-самка, большая, черная, с таким же черным малышом, поскольку белая окраска по наследству не передается, Copito de Nieve остается исключением среди горилл.