— Пошла за ней! — зашептал возбужденно Рой. — Хорошо, что она дома… Это вы, мисс Патриция? — снова запел он, обращаясь к трубке. — С вами говорит одна соседка Чарли Робинсона… Нет, мисс, вы меня не знаете… Да, мисс, ему уже лучше. Он дома, мисс, и просил вас навестить его. Да, да, навестить. Нет, вы не ослышались. Он думает, что лучше всего это сделать в субботу после обеда. Что ему передать, мисс?.. Вы постараетесь прийти? О, он очень обрадуется, мисс, уверяю вас. Он так любит вас, мисс, прямо обожает… Хэлло! Хэлло!.. Повесила трубку, — сообщил он Фэйни. — Сказала, что непременно постарается прийти в субботу… Видно, поблизости стояла ее мамаша, потому что разговаривала она не очень-то вразумительно. Ну, самое главное сделано!
И Рой торжествующе посмотрел на приятеля.
— Ух, и заварили же мы кашу! — в восторге подпрыгнул Фэйни. — Вот будет доволен мой старик, когда я ему все это выложу!
35. Джемс Робинсон и его посетители
Он стоял на берегу реки, у тех же самых сыроватых бревен, где несколько недель назад сидел отверженный, глубоко оскорбленный мальчик — сын его родного брата. Жуя краешком губ сигарету, он смотрел из-под нахмуренных бровей на черную, маслянистую воду. Золотыми ужами резвились на воде отражения фонарей на берегу. Стрекотала моторка, пахло рыбой, гремела где-то якорная цепь. Мысли его были далеко и от реки и от этого городка.
Нет, не может он словами о высокой материальной культуре, о гигантской технике и комфорте излечить свою тоску по настоящей жизни, жизни свободной, полной творческого огня, рядом с такими же людьми, как он сам, людьми, несущими в себе великие идеи будущего. С детства внушали ему стремление к бурной деятельности на пользу собственного кармана, мысли о том, что всякий мальчишка-газетчик может стать президентом, рассказывали о миллионах Моргана и Астора, которых может добиться всякий энергичный американец. Он многое искренне любил в американском образе жизни: любил американскую точность, любил простых американских людей, в которых было много детского, любил свой обездоленный черный народ, свои печальные и торжественные гимны.
Но уже несколько лет настойчиво и постоянно звучал в нем внутренний голос: нет, не то, не то… Пресса, радио, официальные выступления, даже самый американизм порой вызывали в нем приступ тоски. Он жил внешне вполне благополучно: его любят люди, он сам их любит, трудится для них, поет для них, радуется их радостью и болеет их болью. Но в глубине души он тосковал о других идеалах, о другой жизни. Может, ему, негру, не подобает думать об этом? Благодари судьбу, которая вынесла тебя на гребень, поставила выше твоих братьев по цвету, не забросила тебя на хлопковые плантации Юга и не отдала на произвол линчевателей!
Это правда, правда — надо благодарить судьбу! Но ведь он, Джемс Робинсон, чувствовал себя не только негром — человеком с темной кожей, но и сыном Америки, частью ее земли, и, как американец, он хотел для своей страны славного будущего. Нет, не только технического прогресса и богатства хотел он для своей Америки!
И вот он побывал в Европе, в странах «нового порядка». Их люди, их песни, их леса и нивы сразу пришлись ему по сердцу. Как пришелец на чужбине порой в запахе цветка или в красках зари узнает свою родину, так здесь он понял, о чем мечтала его душа. В честности и прямоте законов, в мирном труде людей, в детских глазах — всюду находил он то, о чем грезил.
Когда он вернулся из своей поездки домой, он почувствовал себя как-то крепче, увереннее. Теперь он знает, что надо делать. Теперь он, Джим Робинсон, будет бороться не только за собственную жизнь. Он так и сказал это сегодня тому бледному и тощему репортеру, который наконец-то решился прийти к нему для интервью. Этот представитель «Стон-пойнтовских новостей» был нагл и робок одновременно. Он был нагл, как белый, пришедший к самому обыкновенному черному, и робок потому, что за этим черным стояла мировая слава.
— Мистер Робинсон, — сказал он, вглядываясь в лицо певца, — наши читатели интересуются вашей личностью, вашими путешествиями, вашими взглядами на жизнь…
— Олл-райт, приятель, — с чуть заметной усмешкой кивнул Джим. — Невозможно отказать родному городу, если он хочет удовлетворить свое любопытство… Спрашивайте, мистер… — Он запнулся.
— Эйнис, к вашим услугам, мистер Робинсон, — отрекомендовался тот. — Репортер и референт по вопросам международной политики.
— Итак, мистер Эйнис, что вас интересует в первую очередь?
— Нашим читателям известно, что вы выступали на Всемирном конгрессе сторонников мира, который организовали коммунисты. Что именно вы говорили в своей речи на конгрессе? — И Эйнис уставился кроличьими глазками на Джима Робинсона.
— Во-первых, конгресс этот организовали не коммунисты, а шестьсот миллионов человек. Эти шестьсот миллионов представляли почти все народы мира, которые решили во что бы то ни стало бороться против тех, кто хотел бы начать новую войну, — спокойно возразил певец. — А во-вторых, с моей речью вы могли бы тогда же ознакомиться по газетам и стенограммам.
— Да, разумеется, — поспешил сказать Эйнис, — но все же, если бы вы могли коснуться хотя бы в общих чертах…
— Ну что ж, если это вас интересует, я могу повторить. Я говорил о том, что народ в Америке, так же как и народы других стран, не хочет войны. Я говорил, что мы нуждаемся в работе, образовании и жилищах, а не в войне. Но существует категория низких и хитрых людей в деловых и финансовых кругах. Эти люди больше всего боятся освобождения некоторых народов и их стремления к цивилизации, а потому поджидают всякий удобный случай, чтобы посеять вражду между народами и затеять войну .
— Понимаю. Кажется, вы что-то пели для делегатов конгресса?
Певец кивнул:
— Да, я исполнил арию из советской оперы «Тихий Дон». Одна из любимых арий моего репертуара.
Эйнис, не отрываясь от блокнота, покосился на Робинсона.
— Коммунистический гимн, э? — спросил он, скорчив самую хитрую гримасу.
— Нет, просто очень мелодичная и широкая песня, казацкая песня, — спокойно пояснил Робинсон.
— Так, так… Понятно… — Представитель «Стон-пойнтовских новостей» погрыз ручку своего вечного пера. — Скажите, мистер Робинсон, куда вы отправились после конгресса?
— Мне кажется, и об этом писалось в наших газетах, — отвечал Робинсон. — Впрочем, я этого не скрываю: после конгресса я отправился на гастроли в Советский Союз. Дал восемь концертов в Москве, Ленинграде и на Украине.
Эйнис внимательно записывал.
Он решил сделать еще одну попытку:
— Мистер Робинсон, вот вы — такой друг своего народа, его певец и защитник, — не находите ли вы, что в результате последней войны условия жизни вашего народа улучшились?
— Улучшились в результате войны? — с недоумением переспросил Робинсон.
— Вот именно. Белые и цветные юноши сражались в этой войне бок о бок, и это создало теперь полное взаимное понимание.
Певец пожал плечами.
— Думаю, вы сами знаете, что говорите чепуху, — сказал он. — Но вот что я скажу вам. Даже если бы положение негров в результате войны улучшилось в сотни раз, ни один из негров-бедняков не хотел бы новой войны. Запишите это и постарайтесь не исказить.
— Что вы, что вы, мистер Робинсон! — с деланным возмущением воскликнул Эйнис.
Он спрятал блокнот и поднялся с места.
— Вам нечего больше добавить, мистер Робинсон? — осведомился он, направляясь к двери.
— Абсолютно нечего, — ответил певец.
Побелели и распушились тополя. Как-то в весеннюю ночь раскрылись гроздья, похожие на зеленые ягодки, и наутро все сады на Парк-авеню были покрыты, точно свежевыпавшим снегом, тополевым пухом. Он летал хлопьями, оседал на волосах, покрывал лужайки и даже осмеливался забираться в дома и комнаты замка. Не признавая никаких преград, он дерзал покуситься даже на кабинет самого Большого Босса и мягкими белыми шариками катался там по полу или забирался на письменный стол и прилипал к монументальной чернильнице.