8
Та осень в Москве была промозглой и сырой. Снег выпадал и тут же таял, на мостовых и тротуарах лежала грязная кашица.
Пал Палыч мучался непривычной погодой и каждое утро ждал настоящего мороза — но потом привык понемногу, купил себе боты-мокроступы и таким образом приспособился к изменившимся климатическим условиям.
С утра он отправлялся за покупками, потом с наполненной сумкой приходил встречать Катю — в школу или на каток, откуда она выбегала ему навстречу раскрасневшаяся, с белыми конькобежными ботинками, болтающимися через шею на шнурках; и они, если не было срочных дел дома, шли на базар или в кино. А в театр Пал Палыч не ходил — с Мишей Тверским он считал себя в ссоре, стоять же возле подъезда и спрашивать лишний билетик полагал унизительным.
В парадном он отпирал почтовый ящик, доставал газеты — и всякий раз ждал письма, но тех писем, которых он ждал, не было; пришло лишь два, от Марии Бенедиктовны, коротких, написанных размашистым косым почерком. В одном были фотографии: Мария Бенедиктовна в новой роли. Пал Палыч долго их рассматривал, снимки были плохие, любительские, и Мария Бенедиктовна выглядела на них чересчур залихватски.
Подошел Новый год, загорелись огни новогодних базаров.
Они с Катенькой купили елку, принесли домой, делали игрушки, сочиняли смешные плакаты. А когда плакаты и игрушки были развешаны и елку опутали разноцветные фонарики, произошло радостное событие: пришла телеграмма. Но опять не из Белореченска — а издалека. Из Африки.
Они ждали запаздывающий самолет — и махали руками Вадиму и его жене, когда те наконец показались за пограничным турникетом, — и держали в руках теплые пальто для них, одетых не по-зимнему; потом были объятия и поцелуи, потом ждали багаж, и Вадим знакомил отца с друзьями, чернокожими африканцами, прилетевшими тем же самолетом.
У африканцев были очаровательные, закутанные до бровей детишки, быстроглазые и белозубые.
А потом, в двух такси, ехали домой, по Ленинградскому шоссе, по мосту через канал, мимо стадиона «Динамо», по украшенной неоновыми снежинками улице Горького…
На следующий вечер — это был канун Нового года — в гостиной квартиры Горяевых зажглась елка.
Стол был раздвинут и накрыт, горели свечи, и радужный полумрак казался особенно праздничным — может быть, оттого, что было много народа. Кроме старых знакомых пришли в этот вечер и новые — африканцы с детишками, и в шумном гомоне русская речь непрестанно сменялась английской.
А когда стрелки стали близиться к двенадцати, распахнулась дверь — и на пороге появился Дед Мороз.
— «Закрывайте руки-ноги, — густым басом гудел он сквозь ватную бороду, и присвистом, очень похоже, изображал вьюгу. — Закрывайте уши-нос! Ходит-бродит по дороге старый дедушка Мороз!..»
И под эти бесхитростные прибаутки из мешка один за другим возникали подарки: тульский пряник, перевязанный ленточкой, шоколадный заяц, барабан — и дети ревниво тянули шеи, ожидая своей очереди.
А через минуту Дед Мороз был уже за пианино и, подыгрывая себе, пел.
Детские руки цеплялись одна за другую, вокруг Деда Мороза, вокруг елки завертелся настоящий ералаш…
Одна Катя не принимала в нем участия и глядела на деда с недоумением, с обидой. То, что происходило, казалось ей стыдным, недостойным Пал Палыча, непонятным.
Зато Вадим был очень доволен, смеялся и хлопал в ладоши вместе с детьми — и даже пробовал подтягивать словам незнакомых детских песенок.
Ночью Пал Палыч оделся, защелкнул чемодан и, крадучись, не зажигая света, вышел в прихожую. В доме было тихо, все спали. Он отыскал на ощупь пальто, тихо повернул замок — и вздрогнул, услышав шепот за своей спиной:
— А со мной… ты не попрощался?..
В дверях спальни босая, в ночной рубашке стояла Катя.
— Катенька… — дрогнувшим голосом отозвался Пал Палыч, бросился к внучке, опустившись на колени, обнял ее. — Прости, виноват!..
— Как же ты мог — не попрощаться? Со мной? — повторила Катя. — Ведь я бы все поняла! Я еще вчера… я уже давно все поняла!
— Ну не сердись… — Пал Палыч опустил лоб на ее теплое плечо. — Я знал, ты у меня умница… Я боялся… вот чего боялся, — провел он пальцами под глазами и попытался улыбнуться бодрее. — Конечно, ты бы все поняла… Что никак мне нельзя без этого… знаешь, как это в старину называли? Без лицедейства…
— Только не надо больше так… Как сегодня!..
— Да что ты, глупая! Самая лучшая роль — та, которую играешь сегодня! Да, может быть, это была лучшая роль в моей жизни! Честное слово!
Катя гладила деда по седой голове, а он говорил:
— Теперь у тебя здесь отец и мать, а меня — там ждут… Они мне не пишут, им стыдно, наверное, но я знаю — ждут… Ну, ну — не сметь!.. — приподнял он Катино лицо и заглянул в ее мокрые глаза. — Ты приедешь летом, и мы опять будем жить вместе, на выездные вместе ездить. В Белые Ключи, на Ишимку… Там уже, наверное, мост построили, и поезда по нему ходят… Будем о жизни говорить, книжки умные читать. Ты да я, да мы с тобой… А врать я больше никогда не буду и никому — вот тебе слово, самое честное!
Они сидели на полу в темном коридоре, куда через приоткрытую дверь падала полоса света с лестницы, — и шептали друг другу самые ласковые и нежные слова, которые были у них предназначены для людей…
9
В Белореченске прочно стояла настоящая зима, с сугробами, с неоглядными снегами, начинавшимися от городских окраин, с морозным паром изо ртов.
Пал Палыч зашел домой с вокзала лишь на минутку, несказанно обрадовал своим появлением соседку, оставил чемодан и вновь вышел на улицу.
Он еще не знал, куда идет, просто шел с удовольствием по городу, по исхоженным улицам, здоровался с прохожими, узнававшими его, — но постепенно все ближе становилась площадь со сквером, пожарной каланчой и неказистым зданием театра.
Пал Палыч остановился перед служебным входом как бы в недоумении, постоял минуту, и рука его привычно толкнула дверь.
Здесь ничего не изменилось — крутая винтовая лестница наверх, сводчатое фойе с эскизами и портретами. Морозное солнце, пронзая шторы, блестело на паркете. А дверь в зал была приоткрыта, и оттуда доносились негромкие голоса.
На сцене, распахнутой настежь — непразднично, до голой кирпичной стенки, — шла репетиция. Актеры были еще без костюмов, и декорация пока была лишь обозначена конструкцией, похожей на уходящую в бесконечность лестницу. За столиком в проходе зала сидел режиссер Роман Семенович и недовольно постукивал по рукописи очками:
— Варвара Ивановна — вы опережаете события! — актриса, которую звали Варварой Ивановной, подошла к рампе. — Ведь вы еще не верите тому, что случилось, вам кажется это нелепицей, может быть, шуткой… Слезы будут потом. Еще раз, — сказал Роман Семенович. — И ты, Петя, не хорони себя раньше времени. Пусть для нас продолжается театр, действо! Ну-с, — «не надо плакать»!
— «Не надо плакать… — начал Петя Стрижов, медленно сползая с лестницы на пол. — Или ты не актриса, и не играла смертей пострашнее…»
— Стоп, — с досадой остановил Роман Семенович. — Кто она тебе, кто?
— Варя? Жена, — сказал Петя.
— Только жена? Сколько лет вы вместе? Тридцать! Тридцать лет скитаний, дорог, потерь! Она — твое второе я, мать, сестра, партнерша!..
— Понял, — сказал Петя.
— «Жаль, на поклоны нет сил…» — начал он.
— Это я вижу, — Роман Семенович бросил очки и встал. — Вы играете физическое умирание! Но ведь любовь бессмертна, разве она умирает вместе с вами? Голубчик, Петя, ну разве вы никогда не любили?..
— Понял, — повторил Петя и вернулся в исходную позицию.
— «Ирина… — снова зазвучал текст. — Ведь это только — одна жизнь… А мы, актеры, живем на своем веку сотни раз, мы бываем и королями, и нищими, и рабами, и восставшими воинами…»
Роман Семенович слушал, не останавливая. Все-таки Петя Стрижов был артист милостью божьей, он ухватил верную краску, слова возникали легко, улыбка героя была светлой… Он уходил из жизни красиво, торжественно, как может уходить лишь человек с мудрой и ясной совестью, проживший долго и счастливо.