— Еще одно «северное сияние», — разозлился Зюкин, — выгоню к чертовой матери! Иди и печатай, как положено! И ухо оставь в покое!
Паренек вздохнул, опустил руку, которой теребил собственное ухо — знак волнения, взял приказ и осторожно прикрыл дверь.
Зюкин кивнул ему вслед с горьким сарказмом:
— Аппарат!
Глазков, согнувшись, сидел у печки.
— Знобит? — спросил председатель.
— Да, с Читы еще…
— Может, подождешь?
Глазков встал, засунул руки под мышки, покачал головой.
— Нельзя… Пятый год с Чукоткой неясность… и мех за границу идет без пошлины… — Он подсел к столу. — Ну так что с помощником?
Председатель почесал в затылке.
— Вот она — вся наличность, — кивнул Зюкин на список, лежащий на столе. — Старый ревком петуховцы вырезали, а новый…
Он задумался, и вдруг в наступившей тишине особенно отчетливо донесся из приемной стук машинки.
— Слушай-ка! — обрадовался председатель. — Есть человек! Из Владивостока прислали. Грамотный. Дела тебе будет вести. А насчет сознательности — Коммунистический манифест наизусть шпарит!
.. Над заснеженными крышами Анадыря застыли тонкие дымки. На склоне сопки за могилой с покосившимся темным крестом прячутся двое: человек с биноклем, по всем признакам — местный, и грустный кавказец с обледенелыми усами. Кавказец совсем закоченел, кутается в надетый поверх шапки башлык.
— Слушай, как вы тут живете?
Его товарищ, не отвечая, смотрит в бинокль.
— А на крыше — пулемет… Джигит, ты бы запоминал хоть. — Он повел биноклем дальше. — Муку иэ амбаров выносят, сволочи… из драгушинских… — Потом окуляры остановились. — Комиссарье… собрались куда-то… Зюкин и этот… из Читы… Баба какая-то с ними…
— Где баба? — неожиданно оживился кавказец и потянулся к биноклю.
У крыльца Анадырского совета фигура в тулупе и большой клетчатой шали возилась над нартами, укладывая «Ундервуд».
Когда человек выпрямился — стало видно, что это ревкомовский писарь. Он шагнул к Глазкову:
— Член особого отряда по установлению Советской власти на Чукотке к выполнению революционного долга готов!
Едут нарты. Бежит рядом чукча-каюр.
Кругом бесконечная тундра, погруженная в полярный полумрак. Только над горизонтом светлое — там играют сполохи.
Придерживая «Ундервуд», сидит писарь, до самых глаз закутанный в платок; беспокойно поглядывает на покрытое испариной лицо комиссара.
Глазков поднял тяжелые веки.
— Дай-ка мешок мой под голову.
Устроившись удобнее, комиссар ухватил с бегущей земли снег и остудил лоб. Потом кивнул помощнику:
— Гляди — вот оно, твое северное сияние-то!
— Ага, товарищ Глазков! Интересное явление природы, правда? А вам… вам теперь лучше или хуже?
— Пять минут, как спрашивал! Ну лучше, лучше! — улыбнулся Глазков. Парень повеселел.
— Значит, поправитесь!
Убегает все дальше и теряется среди белого простора движущаяся цепочка — собачья упряжка.
И вот уже только след тянется по низинам и сопкам— след полозьев, кое-где занесенный снегом.
Наконец он приводит нас к стоящим нартам. На нартах— вещевой мешок, пишущая машинка и винтовка.
Чукча-каюр, работая руками, догреб снежный холмик, утрамбовал его и, вытащив трубку, отошел к нартам.
Паренек, с глазами, полными слез и страха, осторожно приблизился к могиле. Постоял, стянул шапку и тихо сказал:
— Прощай, наш дорогой товарищ Алексей Михайлович… — Хотел отойти, но вернулся. — Проклятый тиф сгубил тебя… на пути к победе революции в краю… северного сияния… Но вместо вас в Уйгунан придут новые борцы. А я, как ваш верный помощник, клянусь, что вернусь назад… и расскажу товарищу Зюкину о твоей геройской пролетарской смерти… — Он скорбно помолчал, вытер слезы шапкой, надел ее и сказал: — Давайте обратно, товарищ чукча…
Каюр не понял.
— Обратно поехали, — повторил паренек.
— Ехали? — уловил чукча что-то знакомое. — Тагам?
— Тагам…
Нарты тронулись с места и скрылись в низине. А среди тундры остался снежный холмик. На воткнутой в него лыже нацарапано: «Уполномоченный по Чукотке А. М. Глазков. 17 мая 1922 года».
Снова едут нарты. Проезжают по дну лощины, взбираются на сопку, катятся вниз по пологому склону.
— Далеко еще? Дома скоро? — спрашивает каюра паренек. Чукча не отвечает. Он монотонно тянет песню и целиком поглощен этим занятием.
Следы привала — и вновь бегут собаки. Писарь бежит рядом с ними, пытаясь согреться. Кричит каюру на ходу:
— Сколько? Два дня? Три дня?
— Два дыня… тыри дыня… — тут же вставляет чукча в свою песню.
Упряжка остановилась возле небольшого деревянного домика. Пассажир дремал, закутавшись в тулуп, — из отверстия мерно вырывались струйки пара.
Каюр подошел к домику и громко постучал. От стука седок проснулся.
— Уйгунан! — сказал каюр.
— Как Уйгунан! — вскочил паренек. — Вы куда меня привезли?
Чукча, радушно улыбаясь, развязал веревки, взял с нарт мешок, «Ундервуд», поставил на снег.
— Зачем Уйгунан? — кричал, бегая вокруг него, паренек. — Нам обратно, Анадырь надо!
— Уйгунан, — постарался объяснить чукча. — Начальник сказала…
— Какой начальник! Начальник-то ведь помер!
Паренек перевел взгляд на домик — и отчаяние сменилось ужасом: над крышей с древка свисал вылинявший трехцветный флаг.
В это время за спиной послышался скрип полозьев — каюр поехал дальше. Увязая в снегу, пассажир бросился за ним:
— Товарищ! Погодите! Тут же белые!
Скрипнула дверь.
Паренек вздрогнул и медленно обернулся.
На пороге дома белела фигура человека. В его руке покачивался фонарь.
— Здравствуйте, — упавшим голосом произнес приехавший.
На прокопчённых бревенчатых стенах поблескивают цепи капканов разных калибров. Пара ружей, охотничья снасть. Сушатся распятые шкурки. За печкой — курятник.
Угрюмый грузный человек точит длинный охотничий нож.
Паренек тревожно наблюдает за действиями хозяина.
— Доехали как? — спросил хозяин.
— Ничего… спасибо.
— А тут сильно мело третьего дня…
Помолчали.
— Из Анадыря будете?
— Из Анадыря…
Хозяин попробовал острие ножа.
— Господин урядник… ничего не передавал?
— Н-нет.
— Да… Третий год не едет никто, жалованья не платят. Живу аки пустынник.
Хозяин достал из-под стола консервную банку и взмахнул ножом. Гость от неожиданности вздрогнул.
— Хочу вот губернатору лично… прошение. Да оказии не было. Будете возвращаться — не откажите.
— Я завтра же… я проездом…
Во время разговора хозяин постоянно косился на «Ундервуд».
— А машина ваша хороша! — кивнул он, открывая банку. — Считает?
— Нет, пишет…
— Что?
— Все пишет…
— Ну бог с ней — пусть пишет. — Хозяин встал и пошел с банкой к закипавшему котелку. — Мы народ нелюбопытный. Нам это ни к чему.
Вывалив консервы в котелок, он направился к окну, где в ящике рос лук. Сорвал несколько перьев.
— От цинги взращиваю, — покрошил лук в котелок и поставил на стол дымящуюся похлебку. — Хлебайте, грейтесь! С дороги поесть — первое дело.
После недолгого промедления ложка гостя потянулась к котелку.
Едва светится на столе притушенная лампа. На лавке возле печки спит паренек. Хозяин осторожно откинул тулуп, спустил ноги.
Тихонько ступая, он приблизился к гостю, склонился и принялся внимательно, изучающе рассматривать его лицо.
Потом вздохнул, подошел к сейфу, щелкнул замком.
В сейфе были деньги: пачки долларов — две полные, перевязанные бечевками, третья тощая, неполная.
За печкой из тайника хозяин извлек длинную кишку, сшитую из полотенца в крупный горошек, и стал аккуратно пихать в нее деньги.