— Но ведь Пал Палыч уезжает? — вдруг подал голос Ферапонтов, и все удивленно повернулись к нему, и больше всех был поражен сам Пал Палыч. Он даже привстал:
— То есть… кто уезжает? Куда?
Знаменский покашлял и потянулся за папиросами.
— Да нет… никто не уезжает, и вообще — при чем здесь это… — он бросил досадующий взгляд на Ферапонтова, однако тот был человеком нечутким, дотошным:
— Простите, Роман Семеныч, вы сами говорили, что есть решение командировать Пал Палыча Горяева в Москву на чествование народного артиста Тверского в ноябре сего года, и вот — я уже оформляю поздравительный адрес, — продемонстрировал Ферапонтов папку.
— Так это же на недельку! — протянул широколицый актер. — Ах Мишка, стервец, — качал он головой, рассматривая адрес. — Неужели ему уже семьдесят пять? Громкая дата!
Верещагин вопросительно поглядывал на главного режиссера, но тот курил, глаз не поднимал и явно чувствовал себя неловко.
— Вы меня не так поняли, Петр Савельич, — тихо сказал он.
— Тем более, я хочу ясности, — не унимался Ферапонтов. — Занятость вы спросите с меня, начнутся репетиции, а неделька в Москве — это, смотришь, день приезда, день отъезда — весь месяц…
— Товарищи! — не выдержал и тоже поднялся Пал Палыч. — Или я сошел с ума, или… Какой день отъезда? Какого приезда?
— Конечно, конечно, — заговорил Роман Семенович с облегчением, что заминка проходит. — Наше решение было чисто предположительным, так что вы, дорогой Пал Палыч, ни о чем не волнуйтесь…
— Как я могу не волноваться, — отозвался Пал Палыч. — Я здесь для того и нахожусь, чтобы волноваться!.. А Тверскому я напишу! — повернулся он к Ферапонтову. — Что приехать не смогу, что приступаю к репетиции новой пьесы!.. Мы с ним старые друзья — он поймет.
В тот вечер выпал первый снежок. Артисты, не занятые в вечернем спектакле, выходили со служебного входа, шумно дивились случившейся в природе перемене и неожиданной белизне улиц и крыш. Кидались снежками.
Верещагин и Ольга пошли от театра пешком, через запорошенный городской сквер. Следы печатались на нетронутом снегу. Светильникова молчала, и лицо ее сохраняло все то же странное выражение, что и на читке.
— Верещагин, — вдруг произнесла она, и Виктор Ильич даже вздрогнул и остановился от внезапной официальности ее тона. — Вы хотели знать, что было в письме?.. — Ольга сделала паузу, и он ждал. — Ну так вот — у меня тоже праздник. Меня приглашают в Москву! — Он молчал. — В театр. Академический! — Его молчание сделалось ей невыносимым: — Что же ты? Поздравь меня! Верещагин!
— Я так и знал, — сказал Верещагин и медленно пошел по аллее.
— Что ты знал? — Светильникова догнала его, забежала спереди. — Ты меня не знал, вот что самое печальное. А я-то все ждала, когда же ты скажешь: Оля, неужели у тебя и вправду не осталось ни на копеечку надежды и самолюбия?.. Нет. Ты молчал, ты был очень занят — ты писал свою пьесу…
Он остановился и обернулся:
— Покажи письмо.
— Зачем?
— Ты опять едешь на какой-нибудь конкурс, тянуть лотерейные билетики. Не достаточно ли, Оля, обид и болячек?
— Ты мне не веришь? Вот как… — Светильникова грустно улыбнулась. — Не веришь — ни мне, ни в меня… Как же ты можешь тогда говорить о любви?
— Для меня любить, — сказал Верещагин, — это прежде всего значит быть вместе.
— Но ведь ты не поедешь со мной?.. Нет, — убежденно покачала она головой. — Кто же здесь без тебя будет придумывать заголовки для первой полосы: «Не отставать», «Не останавливаться на достигнутом»?.. А я… знаешь, что самое страшное? Иногда я думаю: и чего это вам, Ольга Сергеевна, желать лучшего: клуб химиков, канатный завод, колхоз «Богатырь»… Катерина в очередь с Вороновой…
Он слушал ее озадаченно, удивленно:
— Что с тобой, Оля? Какая глупость!
— Нет, Верещагин, — какой эгоизм! Ты всегда смотрел на все только со своей колокольни… А она — низенькая, дальше соседнего района не видно…
— Чего не видно, о чем речь?
— Искусства! Вот о чем. Большого, настоящего! Вечного, великого!
— Мне всегда казалось — величина искусства не зависит от географии!
— Слова! Газетная мура!
Верещагин ошарашенно смотрел на нее. И она — на Верещагина, задним числом понимая, что сказано лишнее, беспощадное и, может быть — непоправимое. И, чувствуя приближение стыдных слез, Светильникова отвернула лицо.
— Прости… Это ведь твоя профессия — выражать мысли правильно и так, чтобы никому не было обидно… А я — хорошо говорю, только когда автор написал… Но я чувствую: я должна ехать! Особенно сейчас… Пойми, ты ведь умный, тонкий человек!.. Доказать, что тоже на что-то гожусь… Ведь иначе…
— Что — иначе? — он отстранил ее лицо, чтобы лучше видеть, и глядел в глаза, темные, немигающие.
— Иначе… Я только на вид тихая, но у меня так: или все, или — петля…
5
Десятого числа, как обещал, Пал Палыч вместе с Катей приехал к Марии Бенедиктовне на премьеру «Виндзорских насмешниц».
Сцена в зале Дома ветеранов выглядела неестественно маленькой — как экран телевизора. Актерам на ней было тесновато, но декорации были настоящие, исполненные даже с налетом экстравагантности: стилизованный замок, крошечный колодец посреди дворика, южные деревья; была там и пальма, которая обычно украшала столовую. И костюмы были выдержаны в духе эпохи, а главное — актеры играли неподдельно, с чувством и азартом, разве что чересчур шумно и старательно. Катя узнала Марию Бенедиктовну не по внешности, сильно омоложенной гримом, а по резковатому голосу с капризными нотками: как раз Мария Бенедиктовна отчитывала служанку, бойко, по-театральному, подперев руки в бока.
Игра Марии Бенедиктовны показалась Кате какой-то натужной и фальшивой. Однако зал, видимо, так не считал: чуть ли не на каждую реплику раздавались аплодисменты и — что больше всего изумило Катю — громкие одобрительные возгласы. Она никогда не думала, что можно вести себя гак неприлично в театре. Лысый старик в бабочке непрестанно хохотал рядом — округло и смачно, и уже два раза успел крикнуть: «Браво!». Все это походило на какую-то игру, законы которой Кате были неизвестны, но хорошо известны сидящим в зале и суетящимся на сцене.
Это было трогательно — и в то же время вызывало тревожную жалость и ощущение своей неуместности среди людей, живущих другой, может быть, придуманной жизнью. Катя осторожно покосилась на Пал Палыча. Вначале он смотрел на сцену, как показалось Кате, с удивлением, потом — только слушал, прикрыв ладонью глаза, и Катя поняла, что Палычу тоже неуютно здесь — неуютно и стыдно.
А Мария Бенедиктовна продолжала самозабвенно лицедействовать:
— Ах, толстый старый плут! — грозила она Фальстафу пальцем. — Что бы с тобой ни сделали — все будет мало! — И вдруг, подмигнув залу и подобрав юбки, запела под фортепиано:
Пускай отныне будет вам известно,
Что может женщина веселой быть и честной!
Верны мужьям шалуньи и насмешницы,
А в маске благочинья ходят грешницы…
Выражение страдания появилось на лице Пал Палыча, он оглянулся на Катю — Катя глядела на сцену, — и Пал Палыч, крадучись, воровато, не поднимая глаз, выскользнул из зала.
В пустом, прохладном вестибюле он несколько раз прошелся из угла в угол — а из зала по-прежнему доносился резкий голос Марии Бенедиктовны. И публика сопереживала, неистовствовала, радовалась и то и дело вновь и вновь разражалась одобрительными аплодисментами…
Пал Палыч опустился в кресло, посидел, встал, пошел по коридору, словно убегая от этих звуков, — и постепенно они стали тише; а Пал Палыч оказался перед дверью с рукописной табличкой: «Ремизова М.Б.» — дверь была не заперта, — секунду он поколебался и вошел в комнату.
Комната была небольшой, продолговатой, как номер в гостинице; при входе белел умывальник. Шкаф отгораживал в углу закуток с плиткой и электрическим чайником. Стол, крытый бархатной скатертью, занимал все пространство посредине, и на нем была рассыпана колода пасьянсных карт. Еще на столе были швейная машинка и ворох голубых и розовых легкомысленных лоскутков, часть из которых валялась на полу.