Что происходит с типом стильной девочки, когда она взрослеет,- я пока не знаю. Большая часть таких девочек до сих пор не повзрослела. Остальные куда-то деваются, и больше я их нигде не встречал. Наверное, они превращаются во что-то совершенно неузнаваемое – но поверить, что становятся нормальными хорошими матерями и женами, как-то выше моих сил. Правда, разврат девяностых был не такой, за который платят жизнью. Он был халявный, как и все это позорное время. Так что, может, из иных действительно получились верные супруги и добродетельные матери, а другие ушли в «умняги» – этот тип, судя по временам, востребован опять.
О женщинах первого десятилетия XXI века говорить пока рано. Думаю, чудовищная примитивизация, которой мы все подверглись, скажется на них довольно жестоко. Мы живем в очень простое время: слушаем простые песни, читаем и принимаем всерьез простейшие и пустейшие книги вроде Мураками, забываем простейшие правила и отказываемся даже от простейших моральных ограничений. Все забыто. Такое чувство, что не было ни богатых и сложных семидесятых, ни счастливых и трагических шестидесятых. Русская жизнь после десяти лет гниения, распада и торговли всем, чем можно, в который уже раз началась с чистого листа.
Мне скучно с такими простыми девушками. Поэтому я ничего о них не знаю. Но поскольку упрощение затрагивает и меня – нельзя же жить в обществе и совсем от него не зависеть,- когда-нибудь мне тоже станет десять лет, и те, кого зовут сегодня поэтами, станут мне казаться поэтами, а то, что я делаю сейчас, станет мне казаться избыточным и ненужным. Такое возможно.
Тогда я расскажу вам о них все.
2003 год
Дмитрий Быков
Русский эмигрант, или Правила поведения в аду
В мировой литературе и даже, пожалуй, в мировом обывательском сознании закрепился непременный персонаж по имени Русский Эмигрант: он давно стал своим в достойном ряду, где мирно соседствуют Британский Полковник, Австралийский Абориген, Французский Бонвиван, Американский Коммивояжер и Немецкий Солдафон. Так складывается литературная репутация, от нее не отвертишься – и с годами начинаешь замечать во всякой немецкой философии, хотя бы и самой путаной, нечто неотменимо солдафонское, императивное, тяжеловесное, а во всякой французской новой волне, хотя бы и самой эстетской, нечто упрямо-бонвиванское, в парадном и не снимая шляпы; и даже американец, интенсивно осваивающий мировую культуру, всегда осваивает ее немного по-коммивояжерски – набирает образцов где придется и сам себе нахваливает. А русский – всегда эмигрант. Даже в русском почвенничестве всегда есть что-то эмигрантское, потому что уж русского-то почвенника местное население никогда не признает своим – до такой степени глупы патриотические представления о народе.
Сказанное вовсе не означает, что все англичане немного полковники, а все австралийцы слегка аборигены, но национальный тип никогда и не определяется большинством. Национальный тип, рискну предположить я,- та матрица (прости меня, Господи, за цитирование сурковизма – но будем считать, что это вачовизм), которая актуализуется чаще других, по крайней мере в последний век. Во всяком британце несколько раз за жизнь обязательно просыпается полковник. Россия же за последний век так часто переживала полное перерождение (из царизма в ленинизм, из ленинизма в сталинизм, из сталинизма в беспредел, из беспредела в гламур), что в эмиграции так или иначе оказывалась большая часть населения.
Эмиграция ведь – это не обязательно отъезд из страны. Это иногда еще отъезд страны из-под тебя. Это состояние, когда ты просыпаешься в новом мире и чувствуешь себя абсолютно ему ненужным. Видимо, именно поэтому в конце концов Владимир Набоков стал главным русским прозаиком XX века, хотя поначалу его теснили то Бунин, то Булгаков,- но Бунин в конце концов оказался приписан к русской дворянской классике, а Булгакова приватизировал масскульт, после чего из «Мастера» неожиданно поперла пошлость. Оказалось, она там все-таки была. Набокова не больно-то приватизируешь, в сериал не вытащишь, даже на сцене не поставишь, так что главной утехой интеллигента оказался сегодня он. А причина в том, что популярности автора чаще всего способствует лестная идентификация, которую он предлагает читателю.
Живейший пример – Бродский: благодаря его приемам (очень простым, наглядным, легко тиражируемым) каждый прыщавый подросток может почувствовать себя усталым, пресыщенным гением, высокомерно озирающим распад империи с высоты своей многовековой усталости. Сотни и тысячи молодых людей, не нюхавших жизни, принялись декларировать презрение к ней, заменяя метафоры дефинициями, а описания – перечнями, отказываясь от традиционной просодии и щедро мешая римские реалии с жаргонизмами, типа «бздюме Тиберия». Это бросило обратный рефлекс и на самого Бродского – в нем, стало быть, тоже была эта пошлость, раз она так легко из него извлекается. С Набоковым сложнее, имитировать его трудно, но востребованность его от этого не меньше: он учит эмигранта правильно себя вести. А поскольку мы все так или иначе эмигранты, хоть и вынужденные в экстремальных ситуациях возвращаться на Родину и защищать ее,- это не столько самый ценимый, сколько самый востребованный, прагматически полезный писатель. Читая Набокова, можно отличным образом воспитать в себе эмигранта. Причем такого, которого аборигены будут уважать, переводить и даже читать.
Русскими эмигрантами полна мировая литература, они торчат во всех ресторанах – одни пьют, другие подносят, все вместе плачут; русские эмигранты толкутся в России на каждом шагу – одни стенают по великой империи, другие – по уютной усадебке, третьи – по дому творчества в ближнем Подмосковье, четвертые – по ресторану Союза писателей, пятые – по фарцовке в подземном переходе на проспекте Маркса, шестые – по той же фарцовке, но уже в масштабах страны. Русский эмигрант – всегда бывший человек. «Все у нас было. Как-то-с: утконос, пальма, дикобраз, кактус!» Ах, какая была жизнь! Яр, Стрельна, МХТ, Шаляпин, кутежи до утра, личная цыганка, бочка хересу, икра ложками, Политехнический, хиляние по Броду, кафе «Артистическое», брюки дудочками, я трахал польку, Генка – чешку (о, наши польки и чешки!), Хрущев орал, первые джинсы, спекуляция театральными билетами из-под полы, «Таганка», программа «Взгляд», кооператив «Прорыв» (шили носки на всю Москву), оргии в «Праге», кутежи до утра, личная цыганка, бочка хересу, кокаин ложками,- и сквозь все это лейтмотивом: Боже, какими делами я рулил! Боже, какая была жизнь! Но нет в этом мире ничего прочного – по крайней мере в России: утконос, пальма, дикобраз, кактус – позор, облава, бегство, таксист.
Вот Набоков – как раз идеальный писатель для невозвращенцев, мальчик с аристократическим воспитанием, сумевший сохранить аристократизм и в изгнании, в нищете, о которой умудрялся еще и каламбурить («Париж… па риш» – «Париж, денег нет»). Манифест его «Юбилей» (1927) – лучший публицистический текст русской эмиграции, показавший всем им, пошлякам, неутомимо и бесплодно доспоривавшим старые споры, что такое настоящее самоощущение изгнанника. Юбилей Октября – но не десять лет прозябания и выживания, а десять лет гордости и презрения. «Презираю россиянина-зубра», тоскующего исключительно по поместьям! Еще больше презираю зашоренного россиянина, не желающего видеть ничего вокруг себя; Набоков – пример аристократического, космополитического эмигранта, открытого миру, не замыкающегося в скорлупе своей тоски и своей диаспоры. Он и в Берлине, в ненавистной гемютной Германии, умудряется открыть нежность и прелесть, и пленяться тенями лип, и вписываться в европейский мейнстрим, сочиняя «Камеру обскуру» – роман с русской семейной моралью и европейским лоском слога. Легкость, изящество, принципиальное – и очень аристократическое – нежелание обременять окружающих (и особенно аборигенов) своей трагедией.