Об Оболенском (которого к этому времени избрали Диктатором — ввиду отсутствия Трубецкого и Рылеева) и Каховском и говорить не приходится: для них сдача была почти равноценна самоубийству. Солдаты же ничего не решали, сохраняя верность прежней присяге, а потому и подчиненность импровизированному командованию, на первые роли в котором в этой трагической обстановке наряду с Оболенским выдвинулись братья Бестужевы и штатские А.А. Пущин и В.К. Кюхельбекер.
Единственный человек в столице, который в этой сложнейшей ситуации мог бы отыскать какое-то компромисное решение, умирал в конногвардейских казармах.
Заключительный рассказ А.П. Башуцкого о смерти Милорадовича: «Его хотели отнести в его дом, но он, сказавши, что чувствует, что рана смертельная, велел, чтобы положили его на солдатскую койку в конно-гвар[дейских] казармах. Между тем как несли его мимо конно-гвардейского полка, который был уже выстроен, никто из генералов и офицеров не подошел к раненому герою, которого имя останется украшением наших военных летописей; тут были некоторые лица, называвшиеся его друзьями и бывшие ежедневно в доме его, и те даже не изъявили ни малейшего сочувствия.
Я довершу описание подлостей современников наших, сказавши, что когда, по принесении его в казармы, начали его раздевать, то у него украли часы и кольцо, подаренное ему за несколько дней вдовствующей императрицею.
В скором времени съехались врачи, и на утешения их граф отвечал только, что он знает, что ему должно умереть. Когда вырезывали из его раны пулю, то он, посмотря на нее, сказал: „Я уверен был, что в меня выстрелил не солдат, а какой-нибудь шалун, потому что это пуля не ружейная“.
Он не испустил ни одной жалобы и почти во все время сохранял молчание; но когда боль усилилась, то он закусывал себе губы и иногда до крови. Государь часто присылал наведываться о его здоровье с извинением, что сам не может отойти ни на минуту /…/. Под вечер император прислал к нему собственноручное письмо /…/:
„Мой друг, мой любезный Михайло Андреевич, да вознаградит тебя Бог за все, что ты для меня сделал. /…/ Мне тяжел сегодняшний день, но я имел утешение, ни с чем несравненное, ибо видел в тебе, во всех, во всем народе друзей, детей: Да даст мне Бог всещедрый силы им за то воздать, вся жизнь моя на то посвятится. Твой друг искренний, Николай“.
Граф Милорадович /…/ продиктовал /…/ просьбу государю, заключающуюся в трех статьях:
1) Письмо сие [т. е. от Николая I] отослать к родным.
2) Крестьян его отпустить на волю.
3) Друга его, Майкова, не забыть.
Часов в 9 он исповедался и приобщился св. Таин, а в полночь начался бред, предвестник кончины. Борение со смертью продолжалось часов до 3-х, и он умер в беспамятстве, говоря, по своему обыкновению, то по-русски, то по-французски».
Прокомментируем предсмертные распоряжения Милорадовича.
Первое: письмо Николая, при всей скрытности смысла, является как бы клятвой перед умирающим о следовании некоторым целям и идеалам. Но сам Николай довольно цинично написал на рукописи другого варианта рассказа Башуцкого, где рассказывалось о смерти Милорадовича с данным письмом царя, зажатом в руке: «За верность всего этого рассказа я не ручаюсь, по неверности предыдущего».
Второе — красноречивое отношение к крепостному праву.
Третье: забота о каком-то Майкове занимает то место, какое в завещательных просьбах и распоряжениях уделяется обычно ближайшим членам семьи.
На Сенатской площади и вокруг нее сложилась совершенно тупиковая ситуация. Тщетно ее пытались разрешить многочисленные парламентеры; их суммарное число и последовательность выступления оказывается даже трудно восстановить — некоторых прямо при появлении отгоняли выстрелами.
Полковник Стюрлер, раздосадованный выходом из повиновения собственных подчиненных, проявил особое упрямство, пытаясь на них воздействовать — и разделил участь Милорадовича: «Каховский же, по словам князя Одоевского и собственному признанию, убил и полковника Стюрлера и потом, бросая пистолет, сказал: „Довольно! У меня сего дня двое на душе“. Он же ранил свитского офицера (штабс-капитана [П.А.] Гастефера) кинжалом» — сообщает Доклад Следственной комиссии.
Воинова отогнал пистолетным выстрелом Кюхельбекер; стреляли и солдаты: пули, случайно или намеренно, миновали цель.
Ростовцева, как упоминалось, избили прикладами.
Выступил парламентером и митрополит Серафим. При первой же угрозе он кинулся бежать, вызвав дружный смех высоко задранной рясой.
В описании Александры Федоровны (сделанном, понятно, по рассказам) последний эпизод выглядит так: «Государь велел призвать митрополита; тот приблизился к мятежникам с крестом и сказал им, что он может засвидетельствовать перед Богом, что воля покойного государя и желание самого великого князя Константина состояли в том, чтобы царствовал Николай. Напрасно! — Ответ был:
— Ты из партии Николая, мы тебе не верим; другое дело, если бы это нам сказал Михаил, друг Константина.
Над головой митрополита засверкали сабли, и он должен был вернуться».
Выступление перед мятежниками было желанием и самого Михаила. Кстати, все происходящее продолжало выглядеть для него недоразумением: только оказавшись свидетелем допроса арестованного Трубецкого ближайшей ночью, он узнал о существовании заговора.
Николай предупреждал его об опасности, но, наконец, разрешил подъехать к мятежникам. Вопреки всякой логике, и его уговоры к успеху не привели — тут-то и происходили диалоги, процитированные выше, и дело едва не завершилось трагически: Михаила Павловича едва не застрелил из пистолета Кюхельбекер — в последний момент его схватили за руку. По официальной версии спасителями были три мятежных матроса, которых затем великий князь наградил. По другой версии за руку Кюхельбекера хватал младший из братьев Бестужевых — Петр; понятно, что затем обе стороны не были заинтересованы пропагандировать этот последний вариант.
Николай I был поставлен в жесткую ситуацию: мятежники настаивали на собственной моральной и юридической правоте — и оказались несдвигаемы с этой позиции.
«Государь, прикажите площадь очистить картечью или откажитесь от престола!» — прямо заявил ему барон К.Ф. Толь, появившийся в Петербурге, как упоминалось, с отставанием на несколько часов от стремительно примчавшегося Михаила Павловича. Интересно, какой вариант предпочитал сам Толь?
Николай был в сложнейшем положении, которое теперь даже трудно представить себе, т. к. тогдашний расклад сил совершенно затушевался безукоризненной подчиненностью его подданных на протяжении последующих тридцати лет царствования.
Ведь 14 декабря Николай прекрасно знал о безусловно неодобрительном отношении к себе почти всего состава Государственного Совета (а не отдельных его членов, имена которых склонялись в показаниях декабристов!): Совет смирился с его воцарением только уступив неотразимости предъявленных юридических аргументов. Едва ли лучше относился и Сенат, поспешивший выступить фактически против него 27 ноября.
Настроения гвардии были немногим лучше, чем предсказывал заранее Милорадович: многочисленнейшие случаи неповиновения в этот день наблюдались во всех полках без исключений — и о многих докладывалось по начальству. Даже высший генералитет посматривал косо и посмеивался втихомолку.
Красочный пример привел Евгений Вюртембергский: «Генерал Бистром, начальник всей гвардейской пехоты, на вопрос мой, полагается ли он на своих подчиненных, отвечал:
— Как на самого себя. Но, — прибавил он с усмешкой, — этим еще не много сказано: будь я проклят, если знаю, о чем идет спор» — и это было не утром, а уже перед самым финишем конфликта!