Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Тина Самборская вскоре после кавказской прогулки вышла замуж — да не за Стольникова, а за Кискиса Бельского. Когда эта новость до меня дошла, я удивился: как можно было ввериться шуту после того, как была фавориткой короля? Но потом я понял, что Тина поступила и логично, и дальновидно. Любовник — одно, супруг — другое; от двух этих мужских разновидностей требуются совершенно различные достоинства. Княгиня Бельская весело прожила молодость, сумев благодаря ухищрениям французской косметики растянуть ее чуть не до пятидесяти лет. Она не обременяла себя верностью, которой не требовала и от мужа, однако никогда не покидала рамок внешней благопристойности, а, выйдя из возраста женской привлекательности и овдовев, заделалась матроной строгих правил и хозяйкой нравственно-религиозного салона (в 80-е годы он был заметен и политически влиятелен).

О Кискисе рассказывать почти нечего. Он всю жизнь так и прожил балованным, капризным ребенком. Скончался шестидесяти лет, от сердечного приступа, в парижском непотребном доме, где отплясывал с девицами канкан. Вот уж воистину «жил смешно и умер грешно».

Мсье Лебеда до конца своих дней сохранил талант отлично приспосабливаться к переменчивой эпохе. Николаевскую он закончил в должности цензора, во времена реформ сделался издателем чрезвычайно либерального журнала, который при Александре Третьем как-то внезапно поменял направление. Графу Нулину удалось всё: он стал богат, весо́м и на склоне лет даже утратил свою вечную искательность — верней, оставил ее лишь для тех немногих, кто был выше его положением. А впрочем, я не общался с сим столпом официальной журналистики в период его могущества, поэтому сужу по отзывам.

Напоследок — о Стольникове, который несомненно был самой яркой звездой эпохи, на которую пришлась моя юность; его воистину следовало бы назвать героем того безвоздушного времени. Человек незаурядный, от которого по его способностям следовало ожидать многого, он ничего не сделал, ничего не достиг, не оставил никакого следа. Его постигла участь всякого остромодного феномена — в конце концов он вышел из моды.

Через много лет я случайно встретился с Базилем, и мы заговорили, будто расстались вчера. Это было после эмансипации шестьдесят первого года, окончательно расстроившей его состояние, которое и так было подорвано долгой беспечной жизнью. Стольников, однако, нисколько не переменился. Манеры, речь, обаяние остались точь-в-точь такими же, из чего можно сделать вывод, что в тридцатые и сороковые не он подстраивался под моду, а она следовала складу его личности. Из нашей беседы мне в память врезался один поворот.

В своем прежнем тоне, предписывавшем изъясняться небрежно и позевывая обо всем кроме сущих пустяков, Базиль — уж не помню, в какой связи — повел речь о смерти.

— Видишь ли, Грегуар, — назвал он меня прежним прозваньем, которое я успел позабыть, — я пришел к выводу, что наша жизнь и наша смерть — это не особенно важно.

— Как это? Ты и свою смерть тоже будешь считать не особенной важностью? — спросил я, подумав, как мало соответствуют его ленивый французский и блазированная мина бодрому настроению новой эпохи. Когда-то Стольников назвал Олега Львовича морской рыбиной, по ошибке заплывшей в пресную воду. Теперь акватория сызнова посолонела, настал черед Базилю выглядеть пескарем, которого вынесло в океан.

Он ответил, подавив зевок:

— До определенной степени она, конечно, важна как частный факт моей биографии, но — не очень. Посмотри, сколько вокруг происходит самых разнообразных смертей. — Неожиданно ловким движением он прихлопнул комара и продемонстрировал мне его расплющенный трупик. — Точно так же в эту самую минуту кто-то попадает под колеса, издыхает в канаве или на больничной койке, кто-то кряхтит, плачет, лепечет последнее «прости» — и превращается, как говорится, в chladnyi troup. Чаще всего эта метаморфоза происходит вследствие нелепых, абсолютно случайных обстоятельств. Разве не очевидно, что для Господа Бога все эти казусы — совершенно незначительная ерунда? Из сего я делаю вывод, что Господа Бога в христианском либо мусульманском толковании не существует вовсе. Раз человек глупо живет и бессмысленно погибает, возможно одно из двух. Либо правы индусы, и моя жизнь не более чем маленькая ступенька на длинной лестнице перерождений — а что за цена у маленькой ступеньки и стоит ли горевать, ежели она подошла к краю? Либо же моя жизнь — одномоментная искорка, зачем-то вспыхнувшая в бездушной и безмозглой тьме Небытия. Тогда цена моему существованию и его прекращению подавно — mednaya polouchka.

Его вялые философствования вызывали во мне все большее раздражение. «Как мог я когда-то желать быть похожим на этого человека?» — спрашивал себя я.

— Отчего ж ты тогда живешь? Почему сам не загасишь эту глупую искру?

— От равнодушия, друг мой. Делать усилие, чтобы гасить искру, означало бы признать за ней хоть какую-то важность.

Вот как разговаривали во времена моей юности люди, слывшие интересными. Самое удивительное, что — я уверен — Стольников нисколько не рисовался, он был в ту минуту искренен и, возможно, даже излагал свое credo. Эта внутренняя убежденность в неважности всего и вся, как я теперь полагаю, и придавала личности Базиля тот магнетизм, ту притягательность, которую мы все когда-то чувствовали. Не напускной, а подлинный индифферентизм — качество редкое и неизменно интригующее.

Вскоре после нашей последней встречи я услышал, что Стольников умер. Его вид во время беседы, болезненный блеск в глазах показались мне странны. Я не удивился, когда мне сказали, что он отравился чрезмерной дозой опиума — уж не знаю, намеренно или по случайности. Согласно Базилю, невелика важность.

Ах, мои кичливые, оригинальничающие, никчемные сверстники, пустоцветные дети пустоцветного времени! Вы все уже ушли. Скоро уйду и я, о чем думаю не только без страха, но даже с приятностью, как думает о вечерней прохладе истомленный долгим и знойным путем странник. Если я и извлек из своего длинного существования какой-то урок, то сводится он к одному. Насчет того, что жизнь — штука не слишком важная, Стольников ошибался. Прав Никитин, считавший жизнь зигзагообразной тропой к вершине.

Ну, а важная ли штука смерть, скоро посмотрим.

Зара

И видит: неприступных гор

Над ним воздвигнулась громада,

Гнездо разбойничьих племен,

Черкесской вольности ограда.

А. С. Пушкин, «Кавказский пленник»

В то утро Зара, как обычно, сидела на самом краешке. Порисует белым по черному, помечтает, просто поглядит вдаль, болтая ногами. Мир был устроен так: со всех сторон горы, посередине — Кольцо, на его кромке Зара. Она знала, что мала, Кольцо велико, а окружающий простор огромен, но когда смотрела вот так сверху, выходило наоборот. Надо всем и всеми она, будто владычица неба и земли, под ней — Кольцо, большое, но не очень, а внизу и по сторонам совсем крошечные горки-горочки, щелья-ущелья, дольки-долинки. Наверху было хорошо. Нана как-то рассказывала, что есть люди, которые коченеют от ужаса, если видят под собою обрыв или пропасть. Живут эти чудаки на краю света, где горы разглаживаются, чтобы скатиться в Бездну. Должно быть, от этого тамошние обитатели и боятся высоты. Как это можно ее бояться? Зара смотрела вниз и пробовала себе представить, что боится упасть. Не получалось. Все равно что идти по улице и все время думать: «Вэй, сейчас споткнусь, упаду и разобью голову о камень». Бывает, конечно, и такое — особенно если кто много бузы выпьет, но чего бояться-то?

Зара нарисовала на скале аталыка: как он вернулся после удачной охоты, выпил много-много бузы и, шатаясь, идет через двор. Получилось ничего так, особенно выпученные глаза. Назифе бы понравилось.

С тех пор, как Зара стала сидеть на вершине Кольца одна и нашла залежь белых крошащихся камешков, она ими все вокруг разрисовала. Как солнце заходит над горами. Как султан сидит в гареме среди красавиц. Как Назифа танцует с ангелами. Как аталык охотится на чужих.

37
{"b":"129383","o":1}