— Биси, чистые биси, ну-ко, разве дело на погосте игрища разводить. Накажет Господь, накажет! — сетовала Самовариха. — Опросиньюшка, у вас шитья-то много ли? Мне бы камаши сшить, чтобы ходить в хлев. Кирюшко, ты мне сошьешь камаши-ти?
— Сошью хоть с долгими голенищами! Ежели загородами из Шибанихи не прогонят, — усмехнулся Киря.
— Да, однако, кто станет сапожника колотить? — всерьез сомневалась Самовариха.
— У нас есть кому колотить, должностей много, — заметил Судейкин. — Вон и Селька-шило в шкурники поступил. И Кеша заделался в мельники. Евграфа с часу на час в коммунисты запишут.
— Это какие шкурники? — со смехом спросил сапожник.
— Да ветеринары! В Вологде на их учат, — объяснил Киндя сапожнику.
— Чево плетешь-то, пойдет ли в коммунисты Евграф Миронов, — отмахнулась от Кинди Опросинья.
— А ведь, Опросиньюшка, иногда и не хошь, да пойдешь! — вставила в разговор Самовариха.
— Евграфа-то в партию возьмут, а вот Палашку не примут, — скромно заметил Судейкин. — Пока ворота не выскоблит, ее в большевики не примут. Надо, чтобы ворота чистые стали…
— Ежели Микуленок Палашке брюхо сделал, пусть бы он сам и ворота скоблил, — рассмеялась Опросинья. — Каково ей нонче, Палагие-то. Эдак девку опозорили.
Старуха отложила прялку и ушла в кугь добавлять углей в самовар. Она пряла куделю на сапожную дратву.
— А и ты, Опросиньюшка, тоже не оплошай! — Киндя сделал паузу. — Долго ли до греха-то?
— Тьфу на тебя, дурака!
— Пряди-то потоньше. А ты на чево подумала?
— Опеть замолол…
— Нет, я не мелю. На мельнице у нас Кеша, а я больше по дегтю. У меня его нагонено, и на ваши ворота хватит. У тебя счетовод свой, выпишет.
— У нас вон в Залесной, — сапожник удушливо смеялся, — баба на шестом десятке, а принесла сразу двойню.
— У тебя-то, Киря, велико ли семейство? — спросила Опросинья, беря прялку. Но сапожник не успел рассказать. В дверях показалась Новожилиха. Она села на лавку, и разговор получил свежую пищу. Опять обсуждали «медвежий след», затем сегодняшнее игрище в храме. Подросткам напостыло сидеть и слушать старух, они дружно поднялись и выпростались из счетоводской избы.
— А пошто Зойка-то Сопронова прикатила, не слыхали? — спросила Новожилиха.
Самовариха громко, на всю избу заявила:
— Я дак и не слыхала, что Зойка приехала. С робенком?
— Нет, одна. Опросинья, самовар-то из дому убежит! — Новожилиха бросилась в кугь, чтобы снять трубу.
— Робенок-то, говорят, до того ревун, что и одного нельзя оставить. Грыжу наревел, ревит и ревит.
Киндя проглотил свою шутку насчет самовара и Самоварихи. Спросил:
— Чего, разве мало нянек в Ольховице? Видать, бракует Игнаха ольховских-то старух.
— С Игнахи женский разговор перешел на самообложение.
Киндя начал прощаться с бабьей компанией:
— Ну ладно, девушки, надо мне идти.
Опросинья пробовала гостя остановить:
— Сиди, куды тебе торопиться-то?
— Пойду домой, надо спать, а то завтре вставать да исть…
Едва ворота за гостем хлопнули, старухи дружно начали пробирать самого Судейкина, только интерес к Зойке пересилил. Обсуждали сопроновскую жену, прикидывали причину ее неожиданного появления в деревне.
Киндя же и не подумал идти домой. Направился он прямо в «народный дом». В зимнем Никольском приделе надрывалась тальянка и плясала под зыринскую игру почему-то Зойка Сопронова. И с кем? С Дымовым! Многочисленные подростки возились на паперти, кидались кепками и липучками. Ребята постарше палили табак. Девки, некоторые с прялками, сидели на скамьях, поставленных напротив иконостаса и около стен. (Иконы были кучей свалены в алтаре.)
— Она чего, выпимши? — у всех подряд спрашивал Киндя про Зойку. Девки отмахивались от него как от надоедливого комара.
Нет, Зойка оказалась трезвая. Она плясала с пьяным Акимком Дымовым наперепляс. Народу было полно, девки ждали своей очереди и шушукались недовольные. Дымов уже отплясал свое, но был обязан стоять перед Зойкой, ждать, когда и она закончит. Сопроновская благоверная оказалась резка не только на язык, но и на ногу:
Мы с товарищем плясали,
И плясали целый час,
За твою игру веселую
Любая девка даст!
Парни загоготали как петухи. Счетовод еще шибче рванул тальянку.
Зойка трижды топнула сапогом, но топнула не перед Акимом, а перед игроком Зыриным. «Назови хоть фамилию, которая девка-то!» — хохотали на паперти холостяки. Девки сделали вид, что не слушают. Довольный Зойкиной частушкой, Зырин вскочил вдруг и пошел плясать сам, под свою же игру, как плясал когда-то уполномоченный Фокич.
Ох, резали меня,
Кровь густая капала,
Молодая украиночка
Ревела-плакала!
Никто Володю не резал и никто по нему не ревел. Никаких драк с ним не случалось. Просто хотелось ему выглядеть в эту минуту таким героем.
После Зойкиной частушки Судейкин очутился в своей стихии. Пошел он «выручать» самого счетовода. Начал Судейкин «изводиться», как говорили бабы, плясать и петь свои пригоножки, торопясь и боясь, что молодежь вот-вот вытолкает его на улицу. Шибановские девицы давно знали, чем кончается пляска Судейкина. Не рады были девки и Зойке Сопроновой…
К девичьей радости, за нею прибежали какие-то ребятишки. Они торжественно сообщили, что с Ольховицы приехали подводы с милицией. Зойка убежала принимать приезжих, готовить ночлег.
Приехали действительно две подводы, но милиционер был всего один. Новый по здешним местам, Корчагин по фамилии, вызванный по телефону Сопроновым.
Кроме Игнахи, в ворота поповского дома шумно ступили председатель сельсовета Веричев и хромой завпочтой, сопровождаемый Гривенником. Едва распрягли лошадей, милиционер послал Гривенника за Евграфом, Миронов сам сбегал за Мишей Лыткиным, Лыткин сбегал за счетоводом. Зойка развела огонь на шестке и принялась жарить селянку. Чуть ли не до утра Корчагин вызывал колхозников на допросы… Судейкину во второй раз пришлось проходить через кладбище, а погостов он и днем не любил, не только ночью. Не видел Киндя ни зги. Поповский садик тревожно шумел, в колокольне что-то посвистывало. С крыши дома полетело сразу две или три тесины. Ветер с дождем усиливались. Даже собаки не гавкали в такую непогодь. Хорошо, что Корчагин допрашивал быстро. Он задавал только один вопрос: что человек слыхал про Павла Рогова. Дело двигалось быстро, намного скорей, чем у Скачкова. Не одному Кинде было тоскливо и неуютно в родной деревне…
А может, и всей земле была уготована такая судьба?
* * *
Земля была так велика, так необъятна… Ни уму человеческому, ни сердцу не под силу было охватить ту необъятность. Это было под силу одному Господнему Оку… С чем соизмеришь ее, с чем сравнишь? В небе посреди звездного вороха всего лишь крохотная песчинка, малая капля. Но для бренного своего жильца она грозна и страшна своей необъятностью. Одна Святая Русь и могла быть соразмерна всей Земле, да и то не океану, а суше. Но и сама Русь была необъятна. Дневному лучу не хватало дня, чтобы в мгновенье обшарить ее всю от конца до конца. И луч этот бежит по Руси долго-долго, а когда пройдет до конца, на другом-то конце Руси опять ночная пора…
Безбрежна северная лесная ширь, безбрежна и ночная пора. Огороженный гигантскими столбами розовых и малахитовых ледяных сполохов, выстланный золотой зоревой парчой, окутанный черной дождливой шубой, распростерся на Божьей Земле русский Север.
Об этой безбрежности и думал, вернее, чуял ее душой и сердцем Никита Иванович Рогов, приютивший в своей утлой избушке печорского беглеца. Ночь для него была глубока и темна, как океанская бездна… Шумят, шумят немеряные северные леса, дождевой вал катится над болотной избушкой, и ровный всесветный гул не стихает ни на минуту.