Вагон встряхивало, колеса стукали, напоминая о недавней поездке на родину. Город был равнодушен к судьбе Василия Пачина, как равнодушен он был ко всем «данилятам», к далекой Ольховице и милой сердцу Шибанихе. Ленинград вместе с трамваем тупо и ровно шумел вокруг. Теперь уже все равно, куда бы ни ехать… Прощай, море, прощай, матросская форма! «Рожденный ползать летать не может!» — сказал пролетарский писатель… Что же делать? Снова в деревню, пасти коров, боронить сухие полосы паренины? Глаза Тони всплыли в памяти. Нет! Ни за что. Лучше на завод слесарем…
Жаркая краска стыда вновь опалила матроса. Он сошел с трамвая, побрел по какому-то парку. Где он? Какой-то памятник… Металлическая доска с невнятными буквами слегка успокоила. Он долго разбирал фамилии на позеленевшей бронзе. Да, это был памятник «Стерегущему». Курсантов подготовительного привозили сюда на экскурсию. Корабль потерял жизнеспособность во время боя с японцами. Команда сама себе спела отходную молитву и открыла кингстоны… Братва, не сдаваясь врагу, ушла в морскую пучину… А ты? Что сделал бы ты, стерегущий ольховских телят?..
— Товарищ курсант! — словно из-под земли услыхал Пачин. — Да, да, я вас спрашиваю!
Флотский офицер средних лет, но с бородкой, в кителе с одною нашивкой на рукаве, пальцем поманил матроса в свою сторону.
— Матрос Пачин, — по привычке вытянулся Васька, про себя ехидно добавил: «Даниленок».
— Почему не приветствуете старших по званию? Вы из Фрунзенского?
— Виноват.
— Доложите Татаринову, чтобы он научил вас первым воинским правилам! Что с вами?
— Я и… не курсант больше… — глотая слезы, с трудом произнес Пачин. — Отчислен…
— Что, физика? Химия? — Офицер указал на парковую скамью. — Сядем…
Пачин не стал садиться, а офицер присел и достал портсигар. Прикуривая папиросу, он пристально исподлобья смотрел на курсанта. Спичка стремительно догорала.
— Где служили до Фрунзенского?
Пачин сказал про «Червоную Украину». Собеседник поскреб седеющую бородку. Во взгляде его мелькнуло что-то задорное.
— «Адмирал Нахимов»? — В глазах флотского снова мелькнула веселая искра. — И вы испугались какого-то косинуса? А вот они сражались до последнего. Даже смерти не испугались…
Офицер кивнул на памятник и замолчал. Васька тоже молчал.
— Идите… Впрочем… Что вы слыхали про мины Давыдова? Ничего. Теперь снова в деревню?
Васька угрюмо кашлянул, но ничего не ответил. Офицер встал и сердито произнес:
— Плох тот матрос, который не хочет стать адмиралом! Почему бы вам снова не обратиться к Николаю Герасимовичу? На худой конец, пошлите письмо товарищу Королькову. Пусть член ВЦИК поможет вам справиться с коварными синусами…
Офицер не стал гасить в глазах насмешливое и добродушное озорство. Он легкой походкой уходил в сторону трамвайной остановки. Пачин покраснел и вдруг снова воспрянул духом. Взглянул на бронзовые торсы матросов, открывающих кингстон. В самом деле! Про Кузнецова он совсем позабыл. Если и взаправду ткнуться к своему земляку? Стамбульский пожар на крейсере, неисправная пожарная арматура… Благодарность командира Несвицкого перед строем матросов. А с помощью Николая Герасимовича Пачина приняли даже в комсомол. В училище поступал с помощью Кузнецова, и отпуск для женитьбы выхлопотал тоже скорее всего он. Николай Герасимович рассказывал, с каким трудом он и сам «грыз гранит науки». У него ведь тоже не было среднего образования…
Еще целый час оставался до возвращения. Боясь опоздать к вечерней поверке, курсант Пачин ринулся на 11 линию. Рассчитывал повидать Кузнецова. Вот позади и мост лейтенанта Шмидта, набережная, куда выходило фасадом училище.
Домашние, совсем свойские лики флотоводцев на памятных досках показались сейчас строгими и суровыми. Адмиралы как бы упрекали матроса: что ж, мол, ты, товарищ матрос, жениться сумел, а перед физикой и тригонометрией сдрейфил…
Якоря, лежавшие у главного подъезда, словно подторопили курсанта. Он почти бежал, ничего не замечая вокруг. Срок увольнительной был на исходе…
Над Ленинградом все еще опускались призрачные белые ночи. Первая сумеречная кисея, вытканная над невской водой, уже опустилась на левый берег. Красно-сиреневый закат на северо-западе четко оттенял все силуэты. Очертания Зимнего терялись вдали. Адмиралтейский шпиль, пронзивший зеленоватое небо. Высокий объемистый купол Исаакия громоздился над очертаниями домов и соборов. Но матрос не видел вечерних городских силуэтов. Пачин знал, где обитал Кузнецов во время его учебы в академии. Не раз помогал земляку покупать кое-что, при встречах рассказывал, что происходит на родине в Вологодской области.
Увы, Кузнецова не было в Ленинграде! Он уже уехал на Черное море. Отчаяние вновь охватило матроса…
На «вечернем якоре» Коля-вятский, дружок, долго, лихорадочно затягивался дешевой догорающей папиросиной, с яростью заплевывал ее перед «якорной» урной:
— Все, Пачин, крышка! Мне тоже выписали литерный… Поедем землю пахать, моря мы с тобой отбороздили.
— За что тебя-то? — опешил Василий. — У тебя ж и по химии и по физике все в ажуре.
— Зато по-немецки ни бе ни ме. Наверно, и не поэтому… Вон вылетают аж члены партии! А я и не комсомолец даже…
Приятель с треском рванул форменку. Вятский был тоже заметно выпившим. Семь бед — один ответ! В разорванной форменке в последний раз пошел вятский на вечернее построение.
Матросы, отчисленные из подготовительного, а также «браковка» из майского набора тоже собрались после отбоя в гальюн и делились невеселыми планами. Пачин после отбоя вспомнил о разговоре с офицером около памятника «Стерегущему». Мысль написать письмо члену ВЦИК комендору Королькову не давала курсанту уснуть. Он поднялся с гардемаринской койки. До трех часов ночи, сидя у тумбочки, писал и писал письмо комендору. Пачин знал, где служил Корольков, и собирался завтра же отослать письмо. «Я выложил вам всю свою подноготную. — Так заканчивалось это послание. — К сему Пачин».
Не ведал курсант о том, что комендора Королькова в городе тоже не было, в это время он находился в Москве. Послание матроса члену ВЦИК смахивало на письмо чеховского Ваньки Жукова, который зря покупал конверт и отпускал свое письмо в ящик: «На деревню дедушке, Константину Макарычу»…
1 июля 1932 года без пяти минут семь часов пополудни, разукрашенный изнутри и снаружи Дом Союзов сверкал и гудел. Он был похож на вокзал, битком набитый комсомольцами всех российских народностей.
Кудреватые делегаты и стриженые, бритые и безусые, курносые и веснушчатые, женского пола и мужского, в блузах и в кепках, а кто и в заграничных костюмах с галстуками, но больше в рубахах «апаш» только что отгалдели в обширных фойе. Они перестали разглядывать многочисленные плакаты и диаграммы, модели паровозов, домен и кораблей. Все дружно хлынули в Колонный зал и слились там с уже сидевшими в первых рядах усатыми старыми большевиками, осторожными зарубежными гостями, с московскими юркими газетчиками, звонкими пионерами, молчаливыми флотскими и сухопутными военными, которые табунились отдельными группами.
От мощных прожекторов, установленных прямо в зале, веяло южным жаром, высокие пальмы около сцены тоже напоминали нечто южное. Большая иллюминированная звезда над сценой мерцала, мигала, агитировала. Цифры и диаграммы роста на ней должны были меняться по ходу доклада. Овальный портрет Сталина, одетого в белый китель, господствовал высоко над сценой. «Отчего это во время майского парада на фуражке у товарища Сталина не было звездочки? — подумал комендор Корольков. — Не то что у Лазаря Моисеевича. У того звезда на фуражке всегда… А Колонный-то зал будет, пожалуй, побольше зала Революции, который во Фрунзенском… Говорят, тот зал самый большой в Ленинграде».
Корольков припомнил, что в зале Фрунзенского выступал когда-то Ленин. «А в этом? Наверное, тоже. Из Колонного и увезли его в Мавзолей, когда он умер. И люстры, наверное, были эти же…»
Затем Корольков представил въяве эпизоды польского фильма «Любовь моряка». Этот фильм артиллерист видел вчера на Арбате…