Коллекция фотографий показывала ход его карьеры. Вот в шестьдесят втором — весь такой отполированный блондинчик, двадцать три года, но выглядит на четырнадцать, радостно пожимает руки нескольким вкрадчивым типам в костюмах «акулья кожа», смахивающим на ребят из «Брилл Билдинга»,[116] которые, несмотря на широкие улыбки, выглядели так, словно ткнули бы ему в глаз сигарой при первой же возможности. Потом была целая серия фоток с теми, кого он создал, с шестьдесят третьего по шестьдесят седьмой: вот «Beehives», после «Ангела с хайвея» исчезнувшие, как дешевая шлюшка с бензоколонки после перепиха на скорую руку. Разумеется, со «Stingrays» на церемониях вручения разнообразных золотых дисков. То же самое — с «Vectors», его мужским серф-дуэтом. Фирменные темные очки «Балорама» пришли в шестьдесят четвертом и остались надолго. И точно так же — рубахи с узором пейсли и воротнички эпохи кого-то из королей Эдуардов сменили узкие галстуки и лацканы его ранних жополизных лет. Исчез великолепный загар, и вроде бы несколько зубов — эти так и не вернулись. Середина шестидесятых: с Джеггером, Диланом, «The Byrds»[117]
А вот он восторженно позирует в новой студии перед стеллажом, на котором, должно быть, хранится около полутысячи записей; на этом снимке он без темных очков — и зря, потому что взгляд у него как у волка на десятый год бессонницы. На различных голливудских психоделических сборищах эры сериала «Отряд модов»,[118] со свинообразным Сонни Боно,[119] безвкусно разряженной Шер, разными поп-звездочками помельче, что сейчас уже были на том свете или перебрались в Петалуму на подножный корм. Его мальчишеские черты переплавились, безвкусие как огнем выжгло. Под черной шелковой рубашкой, похоже, остались кожа да кости. Марокко, примерно в шестьдесят восьмом — здесь он прямо ходячий труп в темных очках. Наконец — 1969, печально известные сеансы записи, последние (очевидно, ранние — пока еще они улыбаются). Луиза Райт — вся такая сияющая, как «солнечный» прожектор — непроизвольно ежится, в то время как обветренные губы Денниса запечатлевают на ее черной щеке поцелуй.
На небольшом пространстве возле двери демонстрировалась его личная жизнь — насколько он сам пожелал ее раскрыть. Милые коренастые мама и папа на фоне маленького оштукатуренного послевоенного домика — щурятся, улыбаются. Спустя несколько лет — они же на фоне вегасоидной жути, которую он для них построил — озадаченные, растерянные. Фото со свадьбы: Деннис и Шарлен разрезают торт. Ей на вид лет четырнадцать, губы припухли, глаза красноватые — словно только что плакала. Может, у них только что произошла первая семейная сцена? Он показывает ей, как надо делать, держится резковато, и в то же время снисходительно, словно ее еще учить и учить всему. На ее пальце сверкает бриллиант, огромный, как клитор самки кашалота.
Дверь с грохотом распахнулась, и Деннис Контрелл ворвался, словно метеорит из открытого космоса, которому предстоит сгореть в атмосфере:
— Привет, утро доброе, хорошо, что ты приехал. Кофе? Травки? Пепси? Порошочка?
Причем он так и не взглянул на меня. Носился по всей комнате, просмотрел бумаги на столе и нотные листы на фортепиано, словно искал что-то жизненно важное, а в это время его ждали на другом конце телефонного провода, позвонив издалека, даже не из Гонконга; хотя конечно же, на самом деле ничего особенного не происходило, не только сейчас — но и все эти годы. Просто у него был такой способ избегать взгляда в глаза.
— Может, кофейку?
— Большой Уилли! — его голос сорвался. — Принеси кофе мистеру Кокрэну!
Он скользнул по мне взглядом. Сквозь такие зрачки мог бы пролететь кондор, волоча нехилую добычу, причем без всяких проблем.
— Ты Эдди Кокрэну[120] родственник?
— Нет, меня усыновили. Но я поинтересовался своим прошлым. И тут такое выяснилось — только со стула не упади — мои настоящие родители — это Скримин Джей Хоукинс[121] и Кейт Смит.[122]
— Точно, волосы у тебя ее, — ответил он сухо и невыразительно. Я даже не сразу сообразил, что он тоже шутит. Он улыбнулся, по крайней мере, попытался. Больше было похоже на гримасу самурая, терпящего чертовскую боль. — Да, Эдди Кокрэн. «Летний блюз». До сих пор — классика. Я помню, где был, когда услышал, что его грохнули.
Я ожидал продолжения — его не последовало. Контрелл бродил между микрофонами, мгновенно замкнувшись в своих воспоминаниях.
Солнечный свет врывался сквозь прорехи в фольге на окнах, углубляя впадины, из которых смотрели его выгоревшие голубые глаза. Кожа казалась припорошенной белым, безжизненной; некогда мальчишеские черты лица превратились в маску из выжженных линий, словно в нем шел процесс мумификации, приостановивший стремительное разрушение, зафиксированное фотографиями на стене. В свои сорок пять он был самым старым в мире подростком из еще живущих. И все же было понятно, почему девчонки начала шестидесятых падали в обморок пред его обожаемым лицом, он ведь был скорее кумиром для подростков, чем продюсером. Наверняка многие из них мечтали затащить его на ночь в свои атласные спальни и заснуть, прижимая его к себе, как плюшевого мишку. В нем до сих пор оставалось что-то игрушечное, что-то от сломанной, бесформенной, позабытой игрушки. Светлые волосы по-прежнему ниспадали на лоб, но выглядели жесткими и пыльными, как парик на манекене. Его неаппетитная фигура Тутанхамона пряталась в обуженных широких брюках, какие носили в фильме «Доктор Нет»[123] и яркой рубашке — «писк моды», навеки запечатленный на обложке альбома «Highway 61 Revisited».[124]
На левом рукаве с внутренней стороны локтя виднелась капелька свежей крови, крохотная, с булавочную головку.
Он шагнул ко мне — и в этот момент Большой Уилли принес мне кофе в выщербленной бирюзовой кружке. Я сказал «спасибо», и Деннис кивком отпустил его. Большой Уилли вывалился за дверь, спортивные штаны врезались между его толстыми ягодицами.
— Извини за тот ночной звонок, — почти сердечно сказал Деннис, хотя сомневаюсь, что в нем таились тяжкие страдания по этому поводу.
Я поднес чашку с кофе к лицу и увидел на краю отпечаток ярко-красной губной помады. На поверхности тепловатой коричневой жидкости плавали голубоватые крупинки, похожие на плесень, и нерастворенные кристаллики. Я поставил чашку:
— Все в порядке. Честное слово, я ничего такого не имел в виду. Я вообще твой большой фанат.
— Да, знаю, — он сел на стул у фортепиано, но тут же вскочил, словно у него был неизлечимый зуд в одном месте. — Я часто тебя слушаю. Если не сплю. Или не работаю.
— А я думал, ты ушел в отставку.
Сразу стало ясно — я ляпнул что-то не то. Он вперился в меня чарльз-мэнсоновским взглядом — таким можно было дыру в стенке просверлить.
— Не в отставку. Я ушел вперед.
— Вперед? — я прокашлялся.
— Опередил свое время. Вот почему я тебя слушаю. Хочу знать, чем люди живут сейчас. Хочешь, скажу тебе кое-что?
— Что именно?
— Все это — дерьмо. Все, что теперь выходит. Абсолютно все. Все до единого живут только за счет меня. То, что они делают сейчас, каждая вещь — я все это написал пятнадцать лет назад. Ты это знаешь?
Сейчас, когда он наконец смотрел мне в глаза, мне хотелось, чтобы он отвел взгляд. Если б он приказал мне написать «Свинья!» кровавыми буквами на чьей-нибудь двери, я, пожалуй, не смог бы не подчиниться.
— Это ты в точку, — сказал я, глядя на мусор, плавающий в кофе. — Очень многое из того, что пишут сейчас, вышло из твоих ранних работ.