Появилась Луиза — поинтересовалась, не хотим ли мы есть (мы не хотели), и показала нам помещение, которое назвала «комнатой Аладдина». Игорных автоматов или портретов Уэйна Ньютона[412] на черном бархате там не было — но если что, картины они бы не испортили. Комната была пестрой, как сцены в фильме с Джоном Холлом и Марией Монтес.[413]
Я пригасил свет розовых и голубых светильников.
Пока Шарлен принимала душ, я тихонько сходил в кухню за пивом. Проходя на обратном пути мимо спальни Луизы, я увидел, что она в постели, с этим ее молодым приятелем. Он обнимал ее сзади, на его бицепсе был вытатуирован какой-то демон. Лица его я не видел, но на миг был потрясен — мне показалось, что он плачет. Луиза поглаживала его по руке, словно успокаивала.
Возможно, он всего лишь был простужен. У меня мозги до сих пор были настолько набекрень, что я вообще не очень понимал, что происходит вокруг меня.
Мы с Шарлен лежали обнаженными на кровати, под пологом, слегка касаясь друг друга, и несколько часов разговаривали. Сперва мы оба были напряжены; возможность совместного будущего казалась весьма реальной. Я мог найти работу на одной из радиостанций Мексики. Неминуемая дурная слава могла даже оказаться мне на пользу. Вырученными от продажи кольца деньгами мы могли откупиться от властей — и навсегда избавиться от угрозы выдачи. Шарлен могла снова начать записываться, уже сама. Она могла бы петь собственные песни, найти себе продюсера или сама стать собственным продюсером, выбирать музыкантов, с которыми сама хотела бы работать. Я так и видел ее новую карьеру, развивающуюся, наконец, мощно и неодолимо. Я знал, что она смогла бы. Она была сильной. Ей очень долго приходилось бороться за выживание.
— Знаешь, на Каталине я написала для тебя песню, — сказала она.
— Серьезно? Когда?
— Кажется, в воскресенье утром. Пока ты ходил в магазин. Я хотела удивить тебя этой песней. Еще я в понедельник над ней поработала, перед тем, как уехать. По-моему, получилось неплохо.
— А может, споешь ее мне? Прямо сейчас. Только скажи, какой темп, и я буду в нужный момент хлопать себя по коленке.
Она рассмеялась и покачала головой:
— Я уже не помню, что там было. А слова оставила дома.
— Ух ты, Шарлен! Наверное, я действительно очень много значу для тебя. А как называлась песня? «Дорогой мой пакетик для рвоты»?
— Нет, — тихонько ответила она, прижав пальцы к моим губам. И поцеловала меня.
Мы занялись любовью, поначалу нежно и осторожно. Она дернулась, когда я погладил ее щеку, обезображенную синяком.
— Прости, — сказал я, целуя ее в лоб.
Она жадно поцеловала меня в губы.
— Ну давай же, — произнесла она. — Оттрахай меня по-настоящему.
Я ухмыльнулся и откинулся на обитую тканью спинку кровати; мощный мотор моего 427-ого[414] взревел, когда она положила руку на мой вибрирующий рычаг коробки передач. Я стащил ее на пол, вцепившись в ее буфера, как у «кадиллака», и мы, вдавив газ до пола, с ревом понеслись по скользкому хайвею. Ее тормоза отчаянно взвизгнули, когда мы снесли дорожный указатель на объезд и рванули вперед, до самого конца недостроенного моста. Мы взлетели в воздух, и ее мотор взвыл, а у меня полетела трансмиссия. Мы ударились о поверхность воды и начали погружаться двумя тоннами стали, вовремя успев поднять оконные стекла.
16
Я поднялся около шести, натянул свои «левисы» (уже выстиранные) и пошлепал в сортир, отлить. Как только я вышел из ванной, по моим ушам ударила музыка — Джуниор Уокер[415] и «All Stars» пели по радио «I'm а Roadrunner». Просто не верилось, что в такую рань кто-то тоже уже на ногах, но я все же пересек холл, выглянул из арочной двери, ведущей во внутренний дворик — и увидел Луизу. Она делала упражнения на растяжку возле бассейна, засыпанного листьями. На ней были голубые трусики, ярко- красная помада — и все.
— Приветик, секс-машина, — сказала она, увидев меня.
— Доброе утро.
Она перешла к вяловатому танцу, прищелкивая пальцами в ритм музыке. Ее груди прямо мерцали.
— А где твой дружок? — поинтересовался я.
— Пол-то? А я его посадила на цепь, привязала к столбику кровати. Не волнуйся. Сюда цепь не достает.
— А что это ты трусы надела? По какому случаю?
— День рождения Бо Диддли.[416]
На утренней жаре она сильно потела. В жестком солнечном свете ее гибкое тело блестело, словно обтянутое шелком. Трусики уже намокли от пота.
— Будешь уезжать — подарю тебе эту пару, — пообещала она. — Сувенир на память.
— Скорее как спасательное средство. Если у меня сломается машина посреди пустыни, и я буду умирать от жажды, я смогу выжать их себе в рот.
Она сморщилась, притворяясь шокированной:
— Кто научил тебя так разговаривать?
— Ты. Двадцать лет назад.
— Двадцать лет назад? А разве ты в те годы не Петулу Кларк[417] слушал?
— Вот уж нет, крошка! На самом деле, я подсел на твои песни еще в шестьдесят первом, когда ты пела «Honeypot». Тогда по «белому» радио[418] слушать было нечего. Одна попса филадельфийских итальяшек и прочих иммигрантов. Сплошная лабуда, хоть два пальца в рот суй, и так все время. Я по ночам прятался с фонариком под одеяло и настраивал приемник на KGFJ.[419] Чувствовал себя, как участник французского Сопротивления, слушающий секретный канал. Одно завывание не вовремя — и мой папаша наверняка вышиб бы дверь в комнату и оторвал бы мне член.
Она засмеялась. Музыка продолжалась, Отис Реддинг и Карла Томас запели «Tramp».[420]
С ее соска упала капля пота.
— Да, были тогда денечки, — согласилась она.
— Я всегда считал, что это было настоящее свинство, когда лощеные прилизанные команды из Мотауна заявились и содрали у вас звучание. То есть, откровенно говоря, «Supremes»[421] по отношению к «Honeypot» стоят там же, где Пэт Бун — по отношению к Литтл Ричарду.
Она пританцовывала на краю бассейна:
— Знаю. Я в свое время сама из-за этого жутко бесилась.
— Зато потом ты им всем показала! До сих пор помню, как я первый раз услышал «Сядь на него сверху», в шестьдесят третьем, ты пела ее соло. Я ушам своим не поверил. До сих пор не понимаю, как тебе удалось протащить такую песню через цензоров. Думаю, скорее всего, ты малость подчистила самые сальные строчки.
Не прекращая танцевать, она переместилась поближе ко мне.
— У меня во рту кое-что было. Может, это был Млечный Путь. Одну штуку я, правда, запомнила, — она прищелкнула пальцами. — Такую большую, толстую и липкую.
— Честно говоря, когда я впервые слушал эту песню, я свою шкурку гонял. Одно из моих любимых развлечений в те дни…
— В те дни?
— Тяжелое было время. Мой отец любил подпевать записям Митча.
— А ты, значит, перекрывал его Луизой. Похоже, ты был очень непослушным мальчиком, — она состроила вульгарную гримаску. Если б не ее застенчивая улыбка, выглядело бы это совсем похабно.
— Так эта вещь очень долго была моей любимой из всех твоих песен, несмотря на то, что в начале шестидесятых ты по уши была в R&B. Если совсем честно, у тебя из этого получилось только немножко дряни в эру психоделики.
— Да знаю. Менеджмент был отвратный. Никогда не слушай пятидесятилетнего адвоката с «любовными четками».
— «Виниловые сапоги выше колен (Ребята, они — класс)» — настоящая классика китча.