Мы сами заражены безумием, любовью, которую не скроешь. Как-то в воскресенье мы отправляемся в блинную «IНОР»[144] — после страстного, бешеного секса всю ночь напролет. Толпа — как в церкви. Мы втискиваемся внутрь, думаем о своем — и тут Черил совершенно случайно громко говорит «блядь». Семейка рядом оскорблена, нас просят уйти. Я отливаю на стоящий на парковке «рамблер», и мы, хохоча, уезжаем.
Как-то вечером, в «Уэлла Мьюзик Сити», мы крутим пластинку «Beehives» в одном из аппаратов для прослушивания; мимо нас проходит менеджер — и засекает, что мы занимаемся не только этим: моя рука теребит ее там, где сходятся штанины брючек-капри, а ее — жмет мой член через «левисы». «Здесь подобное недопустимо!» Обалдевшие, мы уходим и пытаемся допереть, где же мы припарковали машину.
И все же спокойные выходы — лучше всего. Неторопливые прогулки по берегу. Совсем как тогда на Редондо-Бич: в вечернем небе клубятся ярко-розовые облака, а она рассказывает мне об отце.
— Он ковбой. В Аризоне. Крутой!
— Ты с ним часто видишься?
— Да нет, не особо. У него другая семья, ну и все такое. Но он сказал, что я могу приехать к нему, если с мамой пойдет совсем плохо.
Это меня беспокоит. Что с мамой у нее плохо, это я знаю, но я не хочу, чтобы она уехала в Аризону. И еще кое-что тревожит меня — чувство, что она может приукрашивать правду.
— Он — ковбой?!
— Ну, сам-то он уже в отставке. Но живет на ранчо. Он ведь богатый. Понимаешь, он никогда не был женат на маме. Но все время присылал деньги. И подарки. Я знаю, он меня любит.
— Я тоже тебя люблю, — и я на ходу целую ее в щеку.
— Знаю, — легко, в ответ на шутку, говорит она. — Вот потому-то я все еще здесь.
Между нами царит легкость во всем, порой это изумляет меня. Мы можем разговаривать обо всем на свете. Мне не нужно следить за собой — и ей тоже. Даже и не думая об этом, мы, похоже, продвинулись к новой, более пресной стадии романа. Нам нет нужды устраивать игру в ревность и обладание. Мы — одна из тех счастливых пар, в которых каждый из двоих встретил свою половинку очень рано. Мы знаем, что любим друг друга — и что так будет всегда. Можем позволить себе расслабиться.
Но однажды, в пятницу вечером, я поджидаю ее в своем «шевроле» рядом с ресторанчиком Норма, это рядом с ее домом. Мы всегда встречаемся здесь, чтобы не нарваться на сцену с ее мамочкой. Она запаздывает. Начинается дождь. Наконец, сквозь покрытое каплями стекло я вижу, как рядом останавливается форд «вуди». Это машина Билла Холтнера, мудака, который поливает Черил грязью больше, чем все остальные — поэтому я довольно сильно удивлен, когда дверца форда распахивается, и она выходит из машины. Нарочно, провоцируя, Билл газует и с визгом шин стартует с места, а она идет под дождиком к моей машине и садится в нее. Я взбешен. Знаю, что это глупость, идиотизм, но сдержаться не могу.
— Что за херня, блин?
Она открывает сумочку, словно не замечая моей яростной вспышки. Внутри — пакетик с травкой.
— Ты же хотел, чтоб я это раздобыла.
Да, помню, мы говорили об этом. Обычно травку достаю я, но мой канал накрылся. Она сказала, что знает, у кого можно взять, но не упоминала, что это Билл. Все логично, но во мне бурлит адреналин, доводя меня до исступления. В голове крутятся поганые мыслишки, вроде «Да ну? И чем ты ему заплатила? Отсосала у него?». А она в это время вся сияет, как Хейди — что для меня служит лишним подтверждением ее вины. В конце концов она начинает трещать о том, куда мы можем съездить на пасхальные каникулы, а я никак не могу понять, почему же она не чувствует идущих от меня грязных волн — разве что просто не хочет их воспринимать? Скорее всего, так и есть.
Ей исполняется семнадцать, на день рождения я дарю ей серебряный ножной браслет. Она лежит на моей кровати, обнаженная, вытягивает правую ногу, браслет сверкает на солнце. Я берусь рукой за ее бедро, там, где треугольник ее волос пронзен солнечным лучом.
— Пожалуй, лучше я буду носить его на левой, — говорит она, теребя застежку. — Ч-черт, не могу расстегнуть эту штуку.
— В этом-то и смысл, — сообщаю я, пытаясь расстегнуть браслет. — Это браслет раба.
— Тогда ты тоже должен носить такой, — мягко говорит она. — Ты ведь мой раб, да?
— Да, похоже на то. Эх, надо было слушаться папу. Он ведь усадил меня рядом и предупредил.
— Серьезно?
Наконец мне удается расстегнуть браслет, нажав на застежку зубами.
— Ага, он говорил, что есть кое-что, чего никогда нельзя делать вместе с женщиной, а то на всю жизнь останешься ее рабом.
Я обвиваю цепочкой ее левую лодыжку, но теперь никак не могу застегнуть браслет. Ее это, похоже, не волнует.
— И что же это такое?
— А, ну он говорил мне… — кладу браслет в сторонку, — говорил, что как бы женщина ни просила, — развожу ее ноги в стороны, — никогда, ни за что, ни при каких обстоятельствах, нельзя делать вот так… — и утыкаюсь лицом в ее промежность, в пышный треугольник волос.
Этой ночью на ПВ обрушивается шторм. Мы смотрим по телику на потоки воды, слушаем о том, как размывает дороги. Из внутреннего дворика нам видны команды «Caltrans»,[145] они пытаются спасать дома там, внизу, на Португез-Бэнд. А мы здесь, наверху, в безопасности, мы шутим над этим, и я уже в ней, и целую ее, не переставая медленно двигаться вперед-назад вместе с ней.
— А что ты будешь делать, — спрашивает она, — если вдруг дом начнет оползать?
— Ничего, — отвечаю я, зная, что это единственно возможный ответ. — Какой смысл? Тогда все равно все, что тут есть, сойдет вниз по склону.
Мы оба смеемся, думая, что эта мысль весьма ясна и остроумна, и становится интересно — а вдруг это окажется правдой?
Конец пленки. Бобина закончилась, как раз, когда я подъехал к «Тропикане». Это была моя любимая серия, и заканчивалась она в нужном месте. Я знал, что в этом фильме будет дальше.
Нет, не то чтобы я вот уже двадцать лет каждую ночь смотрел фильм о Черил Рэмптон. Жизнь шла дальше. И в ней были три брака, куча авантюр — хватило бы сделать толстенный сборник песен кантри, были серьезные отношения, несерьезные отношения, несколько нарушений «закона о белом рабстве»,[146] ну и три-четыре свидания на одну ночь. Я любил, я ненавидел. Бывал увлечен, ослеплен блеском, измучен навязчивой идеей, удовлетворен, обманут, невъебенно слеп, одурачен вновь. У меня были рыжие, брюнетки, золотистые блондинки, панковские девицы с фиолетовыми волосами. Я оказывался в постели с типажами Шарон Тэйт и Линды Касабиан,[147] Деборы Харри[148] и Дебби Бун,[149] Пэт Бенатар[150] и Пэтти Херст,[151] Дайаны Росс и «Большой Мамы» Торнтон,[152] Бьянки Джеггер[153] и теми, которые без «Бинаки»[154] ни шагу, настоящими китаянками и теми, что задвинулись на «China White»,[155] латиноамериканскими «спитфайерами» и германскими «мессершмитами», ирландками с веселыми глазами и итальянками с ямочками на локтях. Я приводил домой моделей и звезд кино, секретарш и психопаток, телефонисток, комедийных актрис, писательниц, массажисток, рок-певиц, женщин-борцов на грязевом ринге, домохозяек из Сими-Вэлли, вдов из квартала Бель-Эйр, фотомоделей косметики «Avon», популярных дамочек, бывших «первых леди», кассирш из минимаркета «Севен-Элевен»,[156] докторов наук и недоразвитых тупиц, специалисток по химии и официанток из коктейль-баров, двойников Греты Гарбо и добродушных кретинок, монахиню (по крайней мере, одну), девственницу пятидесяти двух лет, двенадцатилетнюю девчонку-скаута, которая оказалась проституткой. У меня были женщины низкие, высокие, толстые, тощие, с большими сиськами, маленькими сиськами, совсем без сисек, с одной сиськой, с тремя сиськами. Были умнейшие и красивейшие женщины мира — и самые безмозглые и уродские бляди на земле. И я любил их всех. У меня в памяти — целое хранилище: отличные трахания, поганые трахания, так себе трахания, трахания бешеные, вялые, незабываемые, мучительные, психоделические; такие трахания, что я до сих пор пью, лишь бы забыть — и такие, что я до сих пор пью, чтобы их вспомнить; трахания, что заканчивались слишком быстро, трахания, что затягивались слишком долго; трахания, прерванные появлением бойфренда или мужа, отца или подруги-лесбиянки, извещавших о прибытии к дому отблеском света фар на стене.