Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Липы осеняют все мое. Они в старом саду и в новом саду. Это мы, дети, для различения придумали два названия, старый и новый сад, а оба они очень старые. Но в новом саду липы господствуют. Они образуют крестообразную аллею. Целых четыре аллеи. Одна уходит к гумну, другая выходит на луг, а за ним поле, и третья выходит к длинному ряду берез, а за ними канава и поле, и четвертая идет в новый сад из старого сада. Там предельная черта беседка из столетних-трехсотлетних лип. Две из них самые старые и самые особенные. Они две и они одно. Из одного исполинского пня восходят два могучие ствола с развесистыми ветвями, и такие высокие, что видно их версты за четыре, когда едешь и приближаешься к милому двухэтажному деревянному дому, который светит серым светом издалека, в окружении лип и берез.

В этой беседке, на доске, врезанной между двумя могучими стволами, расходящимися кверху, на доске - на лавочке, прижимаясь к теплой и такой любимой и такой всегда милой и ласковой маме, я от нее услышал, в певучем чтении, первые стихи, и сжалось мое сердце, потому что стихи и стих показались мне лучше лип, и ласточек, и стрижей, и пчел, и Солнца, и даже лучше мамы. Стихи увели меня куда-то в такой верный, ласковый мир, где нет ничего неверного, а все как хочется. Все говорит верными словами, настоящим звуком и рассказывает, чего еще не знал. Четыре мне было тогда года, а прошло уже полстолетия и ровно восемь лет еще, но я, уведенный,- в том крае, куда я попал, и больше мне, правда, ничего не нужно. Хотел бы я, впрочем, еще уметь играть на рояли, как мама играла мне всегда, и играть на скрипке, как играл гость, и играть на виолончели, которую я люблю, пожалуй, более, чем скрипку, и играть на флейте, из которой звуки вырываются рыданием и убедительностью, и на нашей флейте играть, на свирели деревенской, на жалейке, которая вернее нарушает ночь и возвещает утро, чем даже крик петухов.

Крик петухов. Кто это так начал говорить? Петухи поют, а не кричат. На вечерней заре они поют, и в полночь гораздо выразительнее, а под утро так весело, что спать не хочется. Поскорее бы няня принесла душистый кофе с белым хлебом, поскорей его выпить - и в сад. Аллея тополей пахнет ладаном. Смола сочится по стволам. Птички щебечут весну, и весна их слушается, тут она, во всем. Белые маргаритки и розовые непременно хотят быть в хороводе. Есть и такие, что отделились, разбросались, но в близости от общего их хоровода и травки от них красивее, а они красивее от травок, не успевших выпить всю росу.

Сирень гудит, шмелей не счесть, и пчела не ссорится с юркой осой, и много-много пестрых мух, которые жужжат и пляшут на одном месте долго, перед тем как сорваться с этого места и вкось умчаться в другое, где снова под навесом солнечных лучей они будут жужжать и, сверкая крыльями, плясать в воздухе на одном и том же месте.

Но отчего приходит грусть? Слово не то. Грусти еще нет, а печаль вовсе неизвестна. Однако близкое к пришедшей много позже грусти, родное ей чувство овладевает ребенком каждый день, когда еще не исполнился полдень и петухи не пропели звонкие двенадцать часов дня. Я смотрю на небо и что-то чувствую, что поздней я стал называть концом. Излом, перелом, переломление дня, окончание праздника. Не успею дойти до конца дорожки, где взгляну на мой - только мой - подорожник, едва подойду к нему, как Солнце встанет на предельной своей, на высочайшей черте и начнет опускаться. И нет больше той все возрастающей правды и красоты, которая от секунды к секунде еще светлее, вернее и ярче, а без этой правды и красоты нет ничего, что утоляет до конца.

Будут длиннее тени и все звуки утомленнее. Будет теснее в душе. Ночь придет.

Ночь пришла. И такая, что все собираю я силы души, чтоб помнить, знать, ощущать, не забыть, что утро придет. Утро придет, и завтра будет лучше, чем сегодня. Если кто-нибудь слышит мой голос, прошу, пусть он поможет мне дождаться утра. Не каким-нибудь словом или действием ко мне. Ни слова, ни действия благого я не отклоняю, а приветствую его и желаю. Но помощь в таком великом и трудном - другая, она в простом и в ином.

Верим мы или не верим, хотим ли не хотим, утро настает, завтра придет. Его приход не зависит от нас, он необходим и неизбежен в силу внутреннего своего закона и неустранимой вселенской Правды. Но придет ли утро скорее или замедленнее, зависит только от нас. Помощь, о которой я сказал, заключается в ласковом, радостном и сразу возможном. Пусть тот, кто слышит меня, будет ближе к своим близким и будет близок к далеким,побеждая пространство и время, силой своей любви, мечты и мысли, да превратит он в душе своей самую отдаленную даль в близь. Это такой рычаг, который сдвигает все глыбы препятствий и, как певучая жалейка русских просторов, кличет утро и начинает день - мы поторопим Солнце, и наше завтра будет лучше, чем сегодня.

Париж. 1925, 1 декабря

МОСКВА В ПАРИЖЕ

Иногда во сне снятся мне белые птицы. Такие сны посещают меня редко, и я всегда просыпаюсь счастливый и бодрый после свиданья в сновидении с белою птицей. Целый день проходит у меня под знаком доброй приметы, все удается - и дело, и встречи, и замыслы. Душа целый день в порядке и внутренней сосредоточенности. Не мечется, не рвется, довольна, знает, вполне убеждена. Белая птица никогда меня не обманывает.

Три дня тому назад я проснулся рано утром, прислушался к грохоту парижской улицы, но он мне показался уравномеренным. Я отдернул занавеску и замер в восторге. Белые птицы, множество белых птиц, малых и побольше, весь воздух Парижа белый, и сонмы веющих белых крыльев. Уже не во сне, а наяву. И наяву снятся сны убедительнейшие.

Как в Москве - сто лет тому назад - сто лет? - меньше и много более,как в Москве, что была на иной планете нашей жизни, когда Слово не было еще растоптано, а честность и доброта были совсем неудивительной повседневностью,- крутился тихий снежный вихрь, шел снег, падали снежинки и вились, обнимались, целовались, прилетали, улетали, танцевали, веяли, падали не падали, таяли в воздухе летучие хлопья, веселились белые снежинки, и две из них таяли, а двадцать две не таяли, затянулись парижские крыши белыми московскими коврами. Московия, она ведь белая, моя Москва зовется Белокаменной. От храма до храма в ней белый свет. От крыши до крыши белый сугроб. Крыши иногда проваливались. А все-таки в душе глядящей - от таких сугробов на крышах - становилось полетно и легко.

Московия вся в Москве. А Москва вся в снегу. А в снеге не только снежинки, а тайны, и клады, и свежесть, и радость, и откровенья неожиданностей. От улицы к улице идет и ведет белая метель. От дома до дома сквозь окна, затянутые белыми узорами,- созидатели радужных видений перекликаются огни и зовут: "Приди, у нас уютно, тебе рады. Пожалуйте, милости просим". От месяца к месяцу белый хоровод, снеговое небо, оснеженная земля, захваченный снежинками воздух, захваченная вьюгой душа, на полгода в горностаевой шубке, на пять и на шесть месяцев щеки румяные, в сердце истома, ждешь не дождешься счастья - придет? не придет? - с холода войдешь в тепло, озябнешь - согреешься, подождешь - подождешь, разогреешься, растомишься - и тянет уйти в морозную ночь. Идешь. Глядишь. Слушаешь собственный шаг. А мысли - в уровень со звездным небом.

Неужели это было, это быль, а не сказка? Неужели душа была в красоте, но красота не овладела миром, а запуталась в случайном, забилась в собственных силках, порвала их, вырвалась, улетела, растаяла, гонись - не догонишь, лови - не поймаешь, не узнаешь, где и ловить, куда направить гон свой. Мчись без путей, все дороги путь. Скользкий, тяжелый, неведомый, неопределимый, неопределенный. Знаешь только одно: все дороги - путь, приводящий к мокрой липкости, к грязи. А если не грязь, значит - холод покрепчал. Морозит. Слава Богу. Хоть вовсе замерзнуть, но только бы без грязи.

Веселая прихоть приснившейся белой птицы, которая из сновидения перепорхнула в длительную явь. И летит. А летя заворожила шумы огромного Города и сделала их уравномеренными. Самокаты - чудовища злые, когда налетают на живых, но что до себя, они осторожные. То ли они боятся, что от московского мороза на парижских улицах подло-мягкие шинные лапы их растрескаются, то ли им жутко от возможности раскатиться по остеклевшей плоскости и со всего размаха хватиться о столб, но неуютные чудовища уменьшились в числе чрезвычайно, попрятались мерзкие зверюги, а если тащатся кое-где, то с размерной осторожностью. Скорее туда, где их вовсе нет. В издавна привычный малый парк Мюэтт, в колыбель одиноких мечтаний, в Молчальницу. И в ставший тихим, и ставший звонким, и ставший белым Булонский лес.

41
{"b":"128732","o":1}