Говорят, лень — двигатель прогресса. В самом деле: лень стало человеку пешком ходить — автомобиль изобрел. И так далее. Меня тоже выручила лень. Чтобы не разглядывать часами эти дурацкие кривые, я пересчитал их и воспроизвел в звуковом диапазоне. Потом записал на магнитофон и начал прокручивать в качестве звукового сопровождения. А сам вернулся к телевизору.
Я живу в однокомнатной квартире на втором этаже девятиэтажного кооперативного дома. Народ в доме по большей части свой, институтский, в основном молодежь. Поэтому, когда я ставлю магнитофон на окно и запускаю его на полную громкость, возражении обычно не бывает. Во всяком случае, никто не приходит и не говорит: "Да заткните же вы свою проклятую машину!"
Но на этот раз, не успел я прогнать пленку каких-нибудь три-четыре раза, как сосед сверху забарабанил чем-то об пол. Я высунулся в окно и осведомился, не мешаю ли спать.
— Спать вы мне не мешаете, но работать — очень. Нельзя ли несколько потише?
— Отчего же нельзя? — вежливо ответил я.
И убавил звук.
Чуть-чуть.
Соседа сверху я совсем не знал. Он не из нашего института. Иногда мы с ним встречались на лестнице и раскланивались по всем правилам этикета. Внешне он походил на заправилу какой-нибудь гангстерской шайки: массивный, квадратный, с лицом боксера и короткой стрижкой.
Минут через пятнадцать раздался звонок. Как был, в одних трусах, я пошел открывать — женщин вроде бы не ожидалось. На пороге стоял «гангстер» с третьего этажа.
— Простите, пожалуйста, — сказал он, — мне очень не хочется прерывать ваших занятий, но… Я, конечно, очень люблю музыку… Сам некоторым образом музыкант… Но нельзя ли все-таки потише?
Я уже приготовится было ответить, но он продолжил:
— И потом, черт побери, можно ли так варварски обращаться с музыкой? Это что у вас, пере-пере-перезапись?
— Какой музыкой? — обалдел я.
Он указал рукой на окно с магнитофоном. Я схватился за шевелюру.
— Проходите, пожалуйста, — попросил я. — Только извините, я несколько не в форме…
— Ну зачем же, — вежливо возразил сосед. — Вы только сделайте немножко потише. Я вовсе не хочу вам мешать.
— Что вы, что вы, — бурно запротестовал я. — Заходите! В порядке, так сказать, установления добрососедских отношений. А то просто неудобно получается — два года живем в одном доме и даже не знакомы.
Я усадил его на диван, а сам торопливо стал натягивать джинсы и рубашку — все-таки неудобно принимать гостей в трусах.
— Так вы говорите, это музыка? — спросил я.
— А что же это еще может быть? — слегка раздраженно парировал он. — Только музыка, испорченная варварскими руками радистов. Радиолюбителей, виноват. И прекрасная была музыка…
Я поспешно сбавил громкость. Он прислушался.
— Прекрасная была музыка… — повторил он — Полигармониум?
— Не знаю, — сказал я и вдруг начал вдохновенно врать, мне пришла в голову ослепительная идея. Недаром я верю во вдохновение и прозрение. — Это сочинение одного моего приятеля. Он не был музыкантом…
— Композитором, — поправил меня сосед.
— Композитором, — согласился я. — Он был дилетант. Любитель. Он подарил мне запись…
— Но почему она в таком состоянии?
— Видите ли, я тут… В общем это случайность… Запись повреждена.
— Так неужели не сохранилось партитуры?
— Она погибла. Сгорела при пожаре. А вы, кажется, сами музыкант?
— Да.
— Простите за навязчивость, а вы не взялись бы…
— Восстановить? — Он был на редкость догадлив.
Я молча кивнул и потупился, чтобы он не увидел, как загорелись у меня глаза.
— Что ж, — сказал он. — пожалуй… Можно было бы попытаться. Хотя, работа, конечно. грандиозная… — Он помолчал, пожевал губами. — Ладно, — сказал он вдруг решительно и в этот момент показался мне самим совершенством, этаким подарком судьбы. — Давайте.
ДМИТРИЙ КОНСТАНТИНОВИЧ
Больше всего это было похоже на работу археолога, реконструирующего какой-нибудь древний храм или дворец. От него и остались-то крохи фундамента да слабый контур, просматривающийся лишь с самолета; но проходит несколько лет, и вот ты находишь в книге фотографию, под которой написано: "Зиккурат Урнамму. Реконструкция". И постройка столь красива, столь органично вписывается в ландшафт, что невозможно не поверить — да, именно так это выглядело когда-то, так и никак иначе. Палеоскульптор, по останкам человека воссоздающий его портрет; палеонтолог, по нескольким костям восстанавливающий облик динозавра, — они могли бы понять то, с чем пришлось столкнуться мне.
Прежде всего надо было записать партитуру. После нескольких прослушиваний я справился с этой задачей довольно легко. Но потом… Потом начались муки. И впервые в жизни я мог сказать — это были муки творчества.
Какое это магическое слово — твор-чест-во. Созидание. Из ничего, из памяти, из собственной души извлечь музыку — что может быть выше этого?! Но я извлекал ее только из инструмента и листов партитуры. Я был исполнителем — неплохим исполнителем — и не более того. А больше всего мне хотелось услышать: композитор Дмитрий Штудин. Тщеславие? Не знаю. Может быть. Хотя главное для меня в конечном счете было не это, а сам процесс творчества, процесс мне недоступный. Как говориться, бодливой корове бог рог не дает… И теперь мне представился единственный шанс. Единственный — потому что в этой записи, которую Николай Михайлович просил меня восстановить, я почувствовал руку гения. Я сам не бог весть что. Но почувствовать гения, узнать его-это я могу. Тут просто невозможно ошибиться. Потому что гармония, настоящая гармония любого заставит остановиться в священном трепете.
Запись была преотвратная. Я понимаю, Николай Михайлович не то ее перегрел, не то перемагнитил — что-то такое он мне говорил, — но как можно так обращаться с шедевром?! Впрочем, я ему не судья. Но потери были невосполнимы: стертыми оказались целые партии, во многих местах зияли мучительные в своей дисгармоничности пустоты…
В сорок четвертом году, когда я попал в госпиталь, мне довелось повидать там всякое: людей с оторванными руками и ногами, с обожженными лицами, слепых, потерявших память… Пожалуй, только тогда я испытывал такое чувство, как сейчас. Передо мной был инвалид, тяжелый инвалид, и я должен был вернуть его к жизни.
Николай Михайлович забегал ко мне чуть ли не каждый день — узнать, как продвигается работа. Однажды я не выдержал и наорал на него: сперва довести музыку до такого состояния, а потом справляться о ней. Это верх лицемерия! Словом, я здорово перегнул. Потом, конечно, зашел к нему, извинился, и мы договорились — когда я копчу, сам скажу. А до тех пор прошу его не торопить меня. Но, встречаясь на лестнице или во дворе, я все время ловил его умоляющий взгляд. В общем-то, я понимал его, и сам так же нетерпелив. Но здесь нужно было собрать все силы, все терпение — малейшая поспешность могла привести к ошибке. Гармония — она не любит торопливых. Такой уж у нее характер,
Работал я по вечерам — днем я преподаю в музыкальной шкоде. Когда-то я мечтал о славе, об имени, но со временем понял, что выше преподавателя в музшколе мне не подняться. Что ж, я смирился с этим. Больше того — работа доставляла мне радость. Но теперь пришло искушение. Великое искушение.
Сальери — вот имя этому искушению. Ведь это была бы, могла бы быть Первая симфония Штудина. К счастью, это длилось всего несколько часов. А потом, даже не смог работать, до того мне было мерзко. Я стал противен себе. Я вышел из дома и долго бродил по улицам, пытаясь вернуть утраченное равновесие… Ведь ты же не поддался, говорил я себе. Так за что же казниться? И не мог найти ответа за что. Но мерзкий вкус на душе не пропадал.
Тогда я снова взялся за работу, чтобы прогнать, растворить этот осадок. И работа помогла. Теперь, когда все позади, я могу с полным правом сказать — это была настоящая работа.
Когда полная партитура была готова, я принес ее Николаю Михайловичу. Но оказалось, что он не умеет читать ноты и потому не может прослушать ее глазами. По замыслу неведомого автора, это должно было исполняться на полигармониуме. Я говорю «это», потому что не знаю ему настоящего имени. Это не симфония, не… не… Это Музыка Музык. Шедевр. Через месяц я впервые сумел исполнить его так, как задумал автор. Тут не могло быть сомнений, ибо красота всегда однозначна. Если это настоящая красота.