В камине тоненько посвистывал ветер. На базу скрипела жердь. По стенам бегали блики от огня. Было тепло, уютно и грустно. Незаметно пришел в башню сон. Он обеих избавил от тягостных дум и заставил мать обнять ребенка.
Бывает жизнь, когда лучшее, что есть в ней, — это сон.
3
В эту зиму Калой редко встречался с Зору. Мать не отходила от нее ни на шаг. Но им удавалось переброситься словечком у ручья. Калой тосковал и, чтобы убить время, пропадал на охоте.
Шли дни, ничем не отличавшиеся один от другого.
Только раз, перед самой пахотой, жители башен были потревожены стычкой с хевсурскими пастухами. Но, к счастью для обеих сторон, жертв не оказалось.
В один из весенних дней, когда тяжелый труд приходит к концу и радость заполняет сердце, Калой поцеловал в голову своих быков, которые вспахали ему землю, и сбросил с них ярмо. Дружески шлепнув каждого по исхудавшей спине, он отпустил их на волю, на зеленую гору.
Последняя пядь принадлежавшей ему земли была перевернута. Он вспахал землю Фоди, день поработал у Пхарказа и теперь с чистой совестью мог отправиться домой. Но ему все еще не хотелось уходить от этих черных полос. Они пахли весенней сыростью и будущим хлебом.
Калой поднялся на скалу Сеска-Солсы, сел под отцовскую сосну и посмотрел вокруг. Все те же, в легкой дымке, снежные вершины вдали, леса, под ногами — ущелье, поросшее кустарником и редкими деревьями, и всюду полоски вспаханной земли: на всех склонах, во всех впадинах, где только мог пройти человек. Как огромны горы и как малы на них эти полоски черной земли! Этой вечной радости и вечного горя!
В лучах заходящего солнца каменные башни Эги-аула казались белыми. Калой любил свой аул. Любил извилистые лабиринты его улочек, остроконечные боевые башни, стаи сизых голубей, которые со свистом опускались на уступы их вершин; любил тишину солнечных могильников, где лежали его предки.
Там и Гарак. Он давно уже высох, почернел, стал маленьким.
Во всем, что тут видел Калой, таилось начало его жизни и когда-то должен будет наступить конец. Он знал, что человек, как тростинка, поднимается из земли, тянется к солнцу и снова падает на землю. Но тростинка не ведает ни горя, ни радости, ни ненависти, ни любви. А человек живет ими, и это делает жизнь его и лучше и труднее. Вон на горе новое мусульманское кладбище и серый столбик, под которым лежит Докки. А Гарак ушел в склеп отцов. Увидятся ли они там, куда сейчас уходит солнце?.. Кто знает? Кто может им помочь? А вон окно башни Пхарказа. Отсюда нельзя увидеть, но, может быть, в этом окне Зору? Та, с которой он собрался дойти до того края жизни, куда каждый день опускается солнце…
Они долго-долго будут идти вместе, будут вместе на этой пашне, в этих лесах, на этом камне…
Усталый и счастливый, Калой всей душой ощутил, как бесконечно хороша эта трудная жизнь и как в ней нужна ему она, Зору…
Он вспомнил о первых встречах с нею под этой сосной, достал из-под камня свой старинный рожок, давно заброшенный как детская забава, сдул пыль с него и заиграл. И рожок ответил тихо и нежно. Он пел о счастье, которого так ждал Калой.
А в это время в Эли-ауле забеспокоились все. Ребятишки метались от башни к башне. С крыш перекликались соседки. Отдыхавшие после пахоты мужчины выходили на терраски, за ворота. Всех подняла необычная весть: в село пришел странник. Он разыскивает Калоя, не хочет назвать себя, сказать, откуда и куда держит путь.
Его отвели в дом Калоя. Орци побежал за братом.
Кто-то высказал предположение, что странник может оказаться мухаджиром, вернувшимся из Хонкар-Мохк[83]. Догадка понеслась по селу.
И тогда к башне Калоя потянулись люди.
Хасану-хаджи тоже показалось подозрительным настойчивое желание странника видеть Калоя. Зачем он пришел в этот дом? Кто дал ему знать, где искать Калоя в этих огромных горах? Чтобы узнать об этом, Хасан-хаджи сам направился к нему.
«Если это мухаджир, то он лучше всех должен знать, как бог-Аллах оделяет своих послушников, — думал старый язычник Зуккур. — Кто знает, может быть, хоть на старости лет и мне лучше стать мусульманином, чтоб спасти свою душу!..» Он оделся и потихоньку, опираясь на турс, стал спускаться с горки, на которой ютилась его башня, и откуда теперь Зуккур редко когда выходил.
Пхарказ пришел к гостю, чтоб занять его, как сосед Калоя. Батази умерла бы, если б не ей пришлось первой узнать, с чем пришел мухаджир к Калою. Может быть, от этого зависело будущее ее дочери? «Шайтан забери этот гойтемировский газырь! Если Калой разбогатеет, разве я могу лишить дочь парня, которого она полюбила? А от Хасана-хаджи и данного ему обещания с деньгами можно будет как-нибудь открутиться. Недосмотрела, скажу, убежали! — и дело с концом», — думала она, по-хозяйски наводя порядок в башне Калоя.
Пришел Иналук и другие родственники и соседи. Одни из них стояли во дворе, другие — в дверях комнаты, где с гостем сидели Зуккур, Хасан-хаджи и Пкарказ.
Гость изредка ронял слово, из которого нельзя было сделать никакого вывода.
Но вот приехали на Быстром Калой и Орци.
Узнав от Иналука, что происходит в доме и кто у него в гостях, Калой, не заходя в башню, поймал первого попавшегося ему во дворе барана и тут же зарезал его.
Поручив Орци разделать тушу, сварить мясо, Калой пошел в башню. Люди двинулись за ним.
Зору в окно видела все это. И, несмотря на строгий запрет матери, она покинула башню и затерялась в толпе соседок.
Мужчины вошли с Калоем и встали вдоль стен, а женщины остановились в дверях. Все молчали. Калой поздоровался.
Старик гость сидел на низеньком кресле около очага. Увидев Калоя, он встал. Поднялись Зуккур и все остальные… У старика был острый с горбинкой нос, поблекшие серые глаза. Седые борода и усы подчеркивали загар его опаленного солнцем и стужей лица. Он был в старенькой темной папахе, в ветхой рубахе и рваных штанах. На ногах — грузинские чусты. Они, видимо, и заставили эгиаульцев сделать вывод, что старик идет с грузинской стороны. Но, как ни приглядывался Калой к лицу гостя, не мог припомнить, чтоб где-нибудь видел его. А старик смотрел на Калоя, как на старого знакомого.
Он протянул к нему трясущиеся, худые руки и голосом, в котором слышались радость и тоска, сказал:
— Ты!.. Конечно… это ты!.. Рожденный тогда… под камнем… Лицом ты — Турс, а сердцем как? — И он обнял Калоя, припав к нему сухой грудью…
— Мы не знаем твоего имени, гость, но можем сказать: в этом парне действительно бьется сердце его отца. А ты откуда знаешь его? — спросил гостя Хасан-хаджи.
Гость сел на прежнее место, не спуская глаз с Калоя.
— Верю вам. Огню Турса он не дал погаснуть. Горит очаг… — добавил он. — А в моем погас… У меня никого… Никто меня не ждет… Сам иду к родной земле! Никто из вас не знает, что это такое! И дай вам Бог никогда не узнать! — Глаза его временами оживали и загорались, а потом снова тускнели. Как угли в костре: ветер подует — они засветятся, пройдет ветерок — и они покрываются пеплом.
— Кто же ты, брат, откуда и куда держишь путь? Где с Турсом встречался? — повторил вопрос Зуккур.
Калой при старших молчал. Предчувствие чего-то недоброго волновало его. Зачем пришел к нему этот странный человек, знавший его отца? А гость молча уставился в очаг, словно хотел увидеть в огне то, о чем предстояло ему говорить. Потом откашлялся, оперся на свою истертую дорогами палку и, не торопясь, оглядев всех собравшихся, заговорил:
— Когда у человека жажда, ему дают ковш с водой. Он пьет и утоляет жажду. Это короткое дело. А когда человек должен рассказать целую жизнь и ждет этого часа целую жизнь, это не просто. Хлеб надо давать в руки голодного, оружие — бойцу, а правду — сердцу, которое ждет ее. Он видел своего отца в свой первый день — день рождения. Я видел последний день его отца. Он всю жизнь ждал правду об отце. Я носил ее в себе и принес сюда. Вот почему я ждал его прихода и не мог расплескать ковш его воды. Если б меня спросили, что я за всю мою жизнь научился делать лучше всего, я бы ответил — молчать. Но сегодня я должен говорить. И вы — простите меня.