— Да. Понял. Скажи им, что я рублю в своем лесу. Это лес рода Эги. А у себя — я сам хозяин, — ответил Гарак.
Когда Гойтомир кое-как передал приезжим ответ Гарака, те сначала рассмеялись, а потом старший из них строго сказал:
— Переведи ему: лес и недра принадлежат казне, государству. И если он будет своевольничать, мы его строго накажем.
Но это не испугало Гарака.
— Что в земле, я не знаю, — сказал он. — Из земли выходят родники, реки. Эту воду мы считаем общей. Воздух тоже. А верхняя земля и лес принадлежат хозяевам. Я свой лес рубил, рублю и буду рубить… Камни в очаге не горят. Если царю холодно, я могу поделиться с ним дровами. Но почему он решил мое считать своим, я не знаю.
Старший чиновник, узнав ответ Гарака, очень рассердился. Он вскочил, затопал ногами, закричал. Но Гарак твердил свое. Разговор кончился тем, что его арестовали и увезли в город, в крепость.
Весь аул был возмущен этим происшествием. Не только Гарак — все не могли понять, как это царь лишает их лесов! Только воздуха, воды и дров горцы имели сколько угодно. А теперь им предлагали жить в лесу и умирать от холода.
Докки целыми днями принимала женщин, которые приходили к ней высказать соболезнования. Калой забросил друзей, игры и все время пропадал на перевале Трех Обелисков, откуда далеко была видна тропа, по которой увели Гарака.
Наконец в месяц заготовки на зиму мяса[46], дней двадцать спустя после ареста, ясным, прохладным утром Калой увидел далеко на тропе Гарака.
Он вскочил, хотел кинуться ему навстречу, но вместо этого побежал домой, чтобы обрадовать мать. У села он наткнулся на своего молочного брата — Виты.
— Гарак идет! — закричал он ему что было сил. — Беги к Докки! — а сам помчался назад — к отцу.
Он бежал по узенькой дороге над обрывом так, словно перед ним расстилалось широкое поле. Но когда из-за поворота показался Гарак, Калой остановился, опустил голову и, застенчиво раскачиваясь, медленно пошел ему навстречу.
Гарак был растроган. Он потрепал сына по плечу и отпустил, ничего не сказав. Так они и пошли — отец впереди, сын сзади…
— Не ждали? — спросил наконец Гарак.
— Как не ждали! Все время ждали! — отозвался Калой и замолчал.
Отец оглянулся. Мальчик, опустив лицо, торопливо вытирал папахой слезы. Гарак улыбнулся и молча продолжал путь, а потом бросил через плечо:
— Слабым никто не должен видеть мужчину!
Калой понял отца, и эти слезы стали последними слезами в его жизни.
У крайней башни Гарака встречал весь аул. Женщины от радости плакали, мужчины обнимали его, поздравляли. Даже Хасан-мулла, который редко теперь выходил из своего дома и все больше сидел за чтением молитвенных книг, бросил свои святые занятия и пришел сюда.
— Да не приведи Аллах снова попасть тебе в руки христиан!.. — пожелал он ему во всеуслышанье и дважды обнял, прижимаясь то к левой, то к правой стороне его груди.
— Не за свое освобождение — со мной-то ничего особенного не случилось — а в честь вашего уважения к нашему дому прошу всех вас к нам в гости! — сказал Гарак односельчанам.
Весь день до вечера Докки возилась у очага, готовила лепешки, варила сушеное мясо. Соседки помогали ей. И за все это время она ни словом не обмолвилась мужу о том, что пережила здесь без него, что передумала длинными осенними вечерами, сколько пролила слез. Для этого у нее впереди была еще целая ночь. Только свет радости, который лучился из глаз, да мягкость, с которой она говорила с людьми, выдавали безграничное женское счастье. А много ли в ее жизни было его?
На следующее утро погода испортилась. Как сквозь сито цедил мелкий осенний дождик. В башне Гарака было темно и тесно. Горцы сидели на нарах, на табуреточках вокруг очага, стояли у стен, а хозяин рассказывал.
— Тюрьма — большой дом. Кругом забор, башни. В доме много комнат. Двери крепкие, замки железные. В окнах пузырей нет. Железные решетки, стекла, светло. Вот такие нары. Давали хлеб и воду. Вода обыкновенная, из Терека. А хлеб не как наш, ячменный, синий, а из русской пшеницы[47]. Вкусный хлеб! Жизнь сносная, и зиму в таком доме легче прожить, чем здесь. Но целый день сидеть без дела трудно. Ну и без воли, конечно, очень тяжело. Скука большая…
Люди слушали Гарака, затаив дыхание. У многих от удивления открылись рты. Женщины толпились в дверях. Они то перешептывались, то замирали…
Сколько повидал этот Гарак! Подумать только — держать человека взаперти, вдали от родных! Все понимали, что это безжалостно. Но главное было в другом. Гараку сказали, что, если кто еще осмелится рубить лес, того арестуют и сошлют на много лет. Начальство разрешило брать в казенном лесу только валежник, а рубить — за много верст, где одна ольха. Долго не могли успокоиться горцы. Долго шумели, спорили.
— Разрешили брать валежник — сделаем так, чтоб его хватило всем и на всю зиму! — воскликнул Гарак.
И гости радостно зашумели.
— А кто выдаст, — добавил Пхарказ, — тому отрежем язык!
На этом и разошлись.
Весь вечер и весь следующий день почти в каждой башне аула тонким звоном точили топоры. Точили, как никогда, на бритву.
Несколько дней спустя Гойтемир на своем знаменитом иноходце выехал со двора, напутствуемый шутками молодой жены. Первая его жена умерла еще в молодости от чахотки. Вторую со своими взрослыми детьми он отправил на плоскость, купив ей в Назрани землю и дом, потому что она не могла ужиться с третьей, заносчивой и красивой. В особенности после того, как молодая родила мужу сына — Чаборза.
— Передай своей назрановской старушке мой привет! — язвила жена вдогонку Гойтемиру. — Скажи, что если ты так часто будешь уезжать в Назрань, я готова поменяться с ней домами!
Гойтемир только ухмылялся да оглядывался по сторонам, чтоб люди не услышали. Большие вольности допускала красавица Наси. Знала: любит ее старик, любит последней, самой сильной, самой опасной любовью. Такая любовь прощает все грехи, кроме одного — измены. И Гойтемир прощал ей все: ее шутки, злой язык и многое другое.
Он ехал с обычными донесениями к приставу.
Не успел скрыться за перевалом Трех Обелисков хвост его коня, как весть о том, что он уехал в город, облетела аул Эги и хутора. Без промедления, кто бегом, кто на коне, мужчины, а из иных дворов и женщины — все устремились в лес…
Три дня не было Гойтемира дома. Три дня, три ночи подряд лес, названный «казенным», стонал под ударами топоров. А когда на четвертый день Гойтемир выехал на перевал и бросил привычный взгляд на лощину, он не поверил своим глазам. Огромная часть горы, которая была вечно покрыта толстой шубой леса, стояла голой. Он подъехал ближе. Нет, голыми нельзя было назвать эти места. Их покрывали сотни поваленных деревьев, будто здесь только что прошел ураган невиданной силы или пронеслось стадо гигантских животных. Пот выступил на мясистом носу старшины. Он хлестнул непривычного к плети коня, и тот понесся вниз, рискуя сломать шею себе и хозяину.
Подскакав к лесу, Гойтемир спрыгнул на землю и, забыв о своем возрасте, побежал к ближайшему пню… Подошел ко второму… Провел рукой по комлю третьего великана и, стиснув зубы, пошел назад. Он понял, что произошло. Ведь в городе его, а вместе с ним и других старшин только что предупредил пристав о том, что уже во многих местах горцы, протестуя против решения правительства, рубят отнятые в казну леса.
Не заезжая домой, Гойтемир снова поехал во Владикавказ.
Возвратился он через два дня с помощником пристава и конвоем.
Сход собрали около Гойтемир-Юрта. Людей усадили прямо на землю. Перед ними выстроились конвойные с берданками за плечами. Наконец из замка Гойтемира показался сам помощник пристава в сопровождении хозяина. Помощник был худой, высокий, сутуловатый, с поблекшими глазами. Всей своей фигурой и даже походкой он удивительно походил на соседа Гарака — Пхарказа. И это не осталось незамеченным.