Страшно побледневший Меер стоял у радио.
Выступал Молотов. Он сообщил, что на рассвете фашистская Германия напала на Советский Союз.
Началась война.
ВМЕСТО ПОСЛЕСЛОВИЯ
ВМЕСТО ПОСЛЕСЛОВИЯ
Михаэль ЗАНД
С трепетом душевным принял я предложение Фаины Баазовой написать послесловие к этой книге, предложение, которое я считаю для себя большой честью.
Имя Баазов высечено на скрижалях героизма и самопожертвования нашего народа. Оно является одним из наиболее выдающихся и известных имен в истории грузинской еврейской общины. Место Давида Баазова в истории сионизма в Грузии и место Герцеля Баазова в грузинско-еврейской культуре – это темы для большого серьезного исследования, которое, разумеется, не может быть сделано в рамках этого послесловия. Трагедия дома Баазовых во времена "великого террора", как принято называть период советской истории между 1936 и 1938 годами, описана Фаиной Баазовой с такой силой, выразительностью и достоверностью, что едва ли остается место для дополнений.
Однако имя Баазов вот уже около тридцати лет вплетено в мою жизнь. И вот об этом и только об этом я расскажу здесь, не претендуя ни на что большее.
В конце 1948 или начале 1949 года я, тогда студент Московского университета, листая журналы по востоковедению, выходившие в СССР в конце 20-х – начале 30-х годов, наткнулся в одном из них на отрывок из романа о жизни грузинских евреев, носившего название "Петхаин". Над отрывком стояло имя автора – Герцель Баазов. Я был тогда уже достаточно "образован", чтобы догадаться, что автор этого романа – еврей, названный Герцелем в честь основателя движения, которое совсем недавно добилось создания Еврейского государства, и что фамилия Баазов происходит от библейского имени Боаз. Я принялся искать этот роман, но не нашел ни в одной библиотеке. Тогда я стал наводить справки об авторе. В энциклопедиях, обзорах и университетских курсах по грузинской литературе, изданных в конце 30-х и в 40-х годах, он не упоминался, в некоторых же изданиях подобного рода, увидевших свет в первой половине 30-х годов, его имя прославлялось.
Я вырос в большом доме в центре Москвы. Дом этот плотно заселяли около ста семейств политэмигрантов, которые либо сами бежали в "столицу мирового пролетариата", либо были вызваны советским руководством в 20-х и в начале 30-х годов. К концу 1937 года во всем доме осталось только четверо мужчин. Все остальные – в том числе и мой отец, да отомстит Господь за его кровь, – были арестованы Народным Комиссариатом Внутренних Дел (НКВД, ныне КГБ) и бесследно исчезли. Итак, мне было нетрудно сообразить, что судьба этого так тщательно замалчиваемого писателя такова же, как судьба мужчин нашего дома.
Роман я прочел в 1952 году. Осенью того года нас – группу сотрудников Академии Наук Таджикской ССР – послали на сбор хлопка в колхоз в Вахшской долине, недалеко от афганской границы. Колхоз этот был основан в начале 30-х годов русскими "раскулаченными", сосланными сюда из центральной России. В то время это была безжизненная пустыня. Ссыльные выкопали здесь ирригационные каналы. Большинство их при этом умерло. Те же, кто остался в живых, были названы "колхозом им. Москвы", и им было велено выращивать хлопок. В 1941 году сюда были сосланы немцы Поволжья; в 1944 – крымские татары, греки с юга Украины и даже небольшая группа голландцев – население двух голландских хуторов, существовавших на Украине с конца XVIII века; в 1945 году сюда были доставлены болгары из Бессарабии. Многие из этих ссыльных тоже умерли. В 1950 – 1951 годах сюда было привезено маленькое племя с гор Памира – язгулемцы – и горные таджики из Куляба. Большинство язгулемцев и часть кулябцев также погибли: горцы просто-напросто не могли здесь жить. Среди хлопковых полей колхоза были разбросаны кладбища – для каждой группы свое. Живые, однако, жили вместе и работали вместе, а на собраниях, проводившихся в клубе по меньшей мере раз в неделю – и по-русски, вместе клялись в вечной любви к коммунистической партии, советской власти и другу всех народов – товарищу Сталину. В клубе, представлявшем из себя убогий барак, помещалась также и библиотека: два шкафа, стоявшие в небольшой отдельной комнатке. Один шкаф, сделанный из хорошего дерева, был застеклен и всегда заперт на замок. Через стекло можно было разглядеть его содержимое: тома полных собраний сочинений Ленина и Сталина по-русски и по-таджикски. Второй шкаф, сделанный из фанеры, был всегда открыт, и всякий мог вынуть оттуда любую понравившуюся ему книгу, записать свое имя у библиотекаря-таджика, с трудом умевшего читать, и взять книгу домой. Выбор был небогат: большая часть книг была почему-то на узбекском языке (в колхозе вообще не было узбеков), немного – на таджикском и еще меньше – на русском. Я обратил внимание на одну обернутую толстой черной бумагой книгу, стоявшую среди узбекских книг. Раскрыл ее – и не поверил собственным глазам: это был русский перевод книги Герцеля Баазова "Петхаин", опубликованный в Москве в 1936 году. На обратной стороне обложки витиеватым почерком было написано по-русски: "Из книг Григория (насколько мне помнится) Бухникашвили. Гагры, 1937". Кто был этот Бухникашвили из курортного города Гагры на берегу Черного моря? Что связывало его с этим лагерем ссыльных, именуемым "колхозом им. Москвы"? Если не он, то кто привез сюда эту книгу? Я пытался выяснить у тех немногих оставшихся в живых русских – "отцов-основателей" колхоза – высылались ли сюда когда-либо грузины. Нет, ответили мне, никогда не было здесь ни одного грузина. А грузинские евреи?
"Ты разве не знаешь, что тех из них, кого сослали, сослали в Баран-Баджан!" – сказал мне один тоном, не допускающим возражений.
"Ну, а какие-нибудь еще кавказцы?"
"Были здесь чеченцы, – ответили мне, – совсем немного их было, но это были бандиты! Боже мой, что за бандиты это были! Все их боялись. Их привезли сюда в 1944 году, а в 1945 все они исчезли в одну ночь, вместе со своими стариками, женщинами и детьми. Хотели уйти в Афганистан. Перестреляли их всех у самой границы…"
"Не всех, – перебил его другой, – одному – говорят, что он был поэтом – удалось переплыть реку. А, может, и еще кому-нибудь с ним вместе… Поэт этот нынче, говорят, живет в Америке и занимается антисоветской пропагандой".
Неужели этот мифический чеченский поэт завез сюда книгу Баазова? Такой вариант казался мне слишком маловероятным. Что чеченскому поэту (если таковой вообще был здесь) до романа о грузинских евреях? И почему этот роман оказался именно среди узбекских книг?
Я рискнул показать книгу русской паре, известной своим пристрастием к чтению. Они в один голос утверждали, что никогда не видели ее среди русских книг, и просили сообщить им, когда я верну ее в библиотеку, чтобы и они могли ее прочесть. Поволжским немцам ничего не было известно о книге. Спрашивать остальных не имело смысла: они не читали по-русски.
Загадочность путей, которыми эта книга попала сюда, в это Богом забытое место, и тот факт, что она была запрещена, как будто обострили, углубили и усилили наслаждение от чтения. Перед моим пораженным взором жило, трудилось, печалилось, веселилось, страдало, кричало, молчало, любило, ненавидело племя моего народа, о котором я почти ничего не знал. Цвета были резки, почти без оттенков (позже, побывав в Грузии, я понял, что автор воспринял эти цвета от самой грузинской природы); картины – экзотичны; сцены полны напряжения; диалоги – драматичны и по-восточному красноречивы. Положительные герои были не только положительны, но и прекрасны, и по-рыцарски благородны; отрицательные герои были отрицательны во всем. В романе чувствовались, разумеется, и влияния той эпохи, когда он создавался, но я не обращал на них внимания, настолько я был зачарован этой книгой – такой еврейской и такой грузинской одновременно, -которую мне довелось читать здесь, среди интернационала отверженных, в оазисе посреди пустыни, ночью, при свете единственного электрического фонаря, висевшего на высоком столбе в центре селения. Осенью 1955 года в столице Таджикистана Сталина-баде проходила всесоюзная конференция, посвященная исследованию национальных литератур народов СССР. Такого рода конференции устраиваются в Советском Союзе раз в год или два, и честь проводить их предоставляется поочередно всем союзным республикам, причем соблюдается строгий порядок в иерархии оказания этой чести той или иной из них. Я присутствовал на этой конференции в составе делегации Таджикской ССР. То был один из наиболее странных периодов новейшей истории СССР. Прошло уже более двух лет с тех пор, как Сталин занял свое место в аду. Газеты много писали – не называя имени умершего диктатора – о чем-то весьма неопределенном, но в то же время малосимпатичном, именуемом "культом личности", и рассуждения об этой "бяке" были всегда самыми философскими и абстрактными. Хрущев еще не произнес своей знаменитой тайной антисталинской речи – до XX съезда КПСС, на котором она должна была прозвучать, оставалось еще несколько месяцев. Но, разумеется, ни для кого не было секретом, кем именно была эта анонимная личность, против культа которой восставала теперь, когда личности уже не было в живых, вся советская пресса. Начался уже процесс "реабилитации" – пересмотра дел тех, кто был осужден во времена Сталина как "враг народа" – и уже начали возвращаться из тюрем и лагерей те немногие, кто остался в живых. В довольно широких кругах ходили уже рассказы об ужасах, творившихся за решетками и колючей проволокой. Одни ошеломляющие слухи теснили другие, не менее ошеломляющие: поговаривали о том, что реабилитируют Троцкого, Бухарина, Каменева и всех прочих вождей большевистской революции, убитых по приказу Сталина; о том, что их строго-настрого запрещенные сочинения будут переизданы и введены в университетские курсы в качестве обязательной учебной литературы; о том, что годовщины февральской революции будут праздноваться наравне с годовщинами октябрьской революции; о том, что арестованы, якобы, все, кто при Сталине работали в НКВД и МГБ, и т. д., и т. п. И вместе с тем, громадные портреты Сталина по-прежнему висели повсюду, его бюсты и статуи стояли в каждом городе, большом и малом, а сотни тысяч учеников средних школ, студентов высших учебных заведений и учащихся "сети партийно-политического просвещения" зубрили его творения и сдавали по ним экзамены.