Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Не знаю точно, как это произошло. Помню только, что Герцель не успокоился до тех пор, пока не убедил Наркома юстиции в абсурдности приговора Инди-Бою и не добился от него решения опротестовать этот неправосудный приговор.

После этого Герцель постарался, чтобы протест по делу Инди-Боя был рассмотрен вне очереди на ближайшем же Пленуме Верховного суда. Он хорошо понимал, что как рыба не выдержит без воды, так и Инди-Бой долго не выдержит без своей реки Риони и своей синагоги и быстро погибнет в тюремной атмосфере. Помимо всего, он не выдержит голода, потому что не только не будет есть трефной тюремной пищи, но не дотронется даже до "гойского хлеба". В тот период еврейская община Они еще не привыкла покупать в магазинах "нееврейский хлеб". Все пекли у себя дома хлеб и кукурузу.

Наконец настал день, когда Герцель держал в своих руках Определение Пленума Верховного суда об отмене приговора и прекращении дела в отношении Инди-Боя. И, чтобы ускорить его освобождение, он сам поехал за ним в тюрьму.

Никогда не забуду того дня, когда Герцель в фаэтоне привез домой несчастного Инди-Боя. В первую минуту мы даже не узнали его: не только голова, но и борода и длинные свисающие усы его совершенно побелели. Он до того исхудал, что изодранная чоха теперь и без помощи веревок совершенно свободно сходилась на его животе. В глазах стоял неописуемый страх. Он не отпускал руку Герцеля, а если тому все-таки приходилось выйти из комнаты, начинал дико озираться по сторонам. Он боялся – вдруг его снова схватят, уведут и водворят в тюрьму! И только тогда, когда он увидел нашу маму, он дал волю накопившимся чувствам – страху, радости, надежде – и безудержно разрыдался. В этом старом, жалком человеке было очень много детского. Впервые тогда мне довелось увидеть, как человек выражает свою радость рыдая. Он и раньше картавил и немного заикался. Теперь он стал заикаться еще сильнее и все повторял: "Гельцелука, Гельцелука!" Так он называл Герцеля.

В тот день, впервые в своей жизни, Инди-Бой попал в знаменитые тбилисские серные бани, куда его по просьбе Герцеля взял один из наших соседей. Среди знакомых евреев раздобыли подходящие для его фигуры старое пальто и пиджак. И когда Инди-Боя впервые одели в европейскую одежду, никто уже не пытался сдерживать смех, глядя на старого водоноса, который, состарившись в чохе, вдруг стал "модником".

Вымытого, накормленного и переодетого Инди-Боя отправили домой вместе с двумя евреями, которые в тот день возвращались в Они. Инди-Бой попрощался со всеми нами; Герцеля с трудом вырвали из его объятий; наконец его усадили в фаэтон рядом с хорошо знакомыми ему онийскими евреями. Герцель, стоя у ворот, махал ему вслед. Вдруг Инди-Бой "выбросился" из фаэтона. Фаэтон уже набирал скорость; Инди-Бой не удержался, потерял равновесие и упал на асфальт; поднялся общий крик, но невредимый Инди-Бой вскочил на ноги, бросился к Герцелю и опять повис у него на шее! Не обращая внимания на вызванное им волнение, он повторял: "Герцелука, Герцелука". Казалось, будто самое важное в его жизни оставалось здесь, и он не спешил туда, куда увозили его лошади.

Почему же теперь, в Москве, из глубины памяти вдруг вынырнули давно позабытые лица, и среди них смешной Инди-Бой и странный Кокия? Почему люди из ближайшего окружения Герцеля, даже когда-то самые преданные ему друзья, не вспоминаются, блекнут, уходят все дальше и дальше?

Эти люди, талантливые и образованные, знают жизнь, знают, что по мановению руки обожествленного смертного гибнут таланты; знают, что каждый стоит на краю пропасти. Знают, но осознать этого не могут, и в безумном страхе прячутся от реальности и стараются не знать настоящей правды.

А вот Кокия или Инди-Бой не понимают нашей реальности и не боятся ее, потому что им нечего терять. Они теперь очень далеки от меня. Но я знаю, – будь они здесь и скажи я им страшную правду о Герцеле, они бы не испугались и не убежали. Они бы разорвали на себе одежду, посыпали пеплом голову, сели бы на землю и горько зарыдали.

По расписанию, мама должна была приехать в Красноярск 19 июня – через пять дней после отъезда из Москвы. С самого утра 20 июня мы с Меером стали ждать телеграммы. Но телеграмма не пришла. Всю ночь с двадцатого на двадцать первое мы с Меером волновались и не спали. Вестей от мамы не было.

Пожилая, уже полуослепшая, больная мама даже из синагоги или из оперного театра никогда не возвращалась одна: с ней шел Герцель или кто-нибудь из нас, а теперь она – жена и мать репрессированных, абсолютно незащищенная, совершенно одинокая, едет в добровольную ссылку.

Была суббота, 21 июня. Около девяти часов вечера в комнате раздался оглушительный звонок. Мы кинулись к двери – ведь мы ждали телеграммы! Но, нет. Это звонил телефон, по-видимому, междугородний. Наверное, Тбилиси: домашние спрашивают, какие вести от мамы…

Но, Боже! Какое чудо! Я слышу голос отца. Из далекого Красноярска с нами говорил отец! Вырывая друг у друга телефонную трубку, мы с Меером от волнения с трудом воспринимаем слова отца; мама прибыла благополучно, прибыл также и багаж целиком и полностью.

– Но зачем, зачем, – в который раз переспрашивает меня отец, – ты все это делала? Почему надумала присылать продукты в таком количестве? Ведь тебе было бы легче время от времени, понемногу…

Странно! Нас теперь совершенно не волнует судьба багажа, который я с такими неимоверными усилиями заготовила и отправила. Мы хотим только понять: каким образом отец попал из далекой Большой Мурты в краевой город Красноярск?!

Одному Богу известно, чем он заворожил красноярских чекистов, которые разрешили ему приехать в центр, чтобы встретить маму и позвонить нам. В Грузии в те времена ни один чекист не решился бы на то, на что отважились в сибирской глуши.

Поистине прав был Александр Шульгин, когда писал: "Ты зверь – русский человек! Но самый добрый зверь!". Даже среди сибирских чекистов нашелся добрый зверь. Но и на этот раз, как тогда, во время нашего свидания в Тбилиси, перед этапированием, отец не спросил о Герцеле, даже не упомянул его имени. Тогда он настоятельно умолял меня уехать в Ленинград, вернуться к работе. А сейчас ни слова вопроса, что произошло со мной, и зачем я переехала из Ленинграда в Москву!

Тогда он просил меня бросить все и вернуться домой в Ленинград потому, что уже знал правду о Герцеле. А теперь не спросил, почему я уехала из Ленинграда, – ибо понял, что я тоже узнала правду. На расстоянии, без слов, он понял все. В письме к Мееру он написал: "Бог тогда спас ее от нашей участи. Но мы отняли у нее все в жизни!"

…Поздно вечером я вернулась домой, на Кировскую улицу. По дороге в метро я почувствовала, что сегодня мне удастся спокойно заснуть, хоть на несколько часов…

Завтра -22 июня – мы с Меером договорились навестить друга отца, профессора Видрина. Профессор Видрин считался крупнейшим геологом в Москве. Но в связи с тяжелым заболеванием сердца он уже год как ушел с работы и лежал у себя дома. Профессор Видрин вместе с отцом долгие годы был подпольным сионистским борцом. По сионистским делам он несколько раз приезжал в Тбилиси и всегда останавливался у нас. Отец очень уважал его и считался с его мнением. Теперь Меер поддерживал самые тесные дружеские отношения с ним и его сыном.

Воскресное утро 22 июня 1941 года в Москве было на редкость теплым и мягким, благоуханным. Такими там иногда бывают дни раннего лета.

Всякий, кто в то утро находился в Москве, наверняка запомнил ее веселой и ликующей. Из открытых окон неслись песни, по-летнему одетые москвичи тысячами устремлялись на загородние прогулки, на рыбалку, на стадионы…

Около одиннадцати часов Меер зашел за мной. Он все еще находился под впечатлением телефонного разговора с отцом и заранее представлял себе, как обрадуется профессор Видрин, который так горько сокрушался, когда отец сидел в камере смертников.

Я вышла на кухню и стала готовить завтрак Мееру.

И вдруг Меер громко позвал меня. В голосе его было что-то настолько необычное, что я сразу бросила все и вбежала в комнату.

39
{"b":"128615","o":1}