Картина переворачивается — свет оказывается внизу... Поехать из Кремля на бал — вот это было бы святотатством.
В лице Сашки — черты многих героев, близких Лермонтову (Чайльд-Гарольда... Онегина...), и его самого, такого, каким он строил себя в своих стихах. Подробный рассказ о детстве и отрочестве Сашки, о его жизни в Симбирске, на Волге, как будто выводит читателя в большое романное время, обещая впереди столь же подробные главы о других периодах его жизни, но оказывается, что для замысла Лермонтова начальной главы достаточно, — все остальное сжато в емкие характеристики, в отдельные факты; неска́заное — сказано; воображение читателя летит по инерции дальше текста поэмы, и в результате ему кажется, что он знает о Сашке все. А на самом деле он не знает главного: содержания трагедии, которую Сашка пережил в свете. Ясно, что он ее пережил, что она заставила его, как Джюлио или Арсения, мчаться куда глаза глядят, на чужую сторону или подобно Вадиму-горбуну «дышать со всей природой одним дыханьем», вместе с тем желая «одним ударом весь разрушить свет!..» (душа Вадима хотела «обнять всю природу и потом сокрушить ее»).
Обещания вести рассказ в духе полежаевского «Сашки» («Пою, смеюсь. — Герой мой добрый малый»; «Сашка тихо развязал / Свой галстук... «Сашка» — старое названье! / Но «Сашка» тот печати не видал, / И недозревший он угас в изгнанье...») не сбываются. Лермонтов ничего не взял от «Сашки» Полежаева, да и не собирался брать, хотя в жизни обоих героев были и пансион, и университет — и все это в Москве. В этих намеках на полежаевского «Сашку» есть лукавство особенного рода: Лермонтов как бы обещает еще одну скабрезную поэму, такую, какие он написал в Юнкерской школе. Но этот, может быть уже потирающий руки в предвкушении удовольствия, читатель постепенно разочаровывается, видя, что поэма вполне «серьезна». Даже сцены в борделе не грубы, не пошлы... ни дебошей, ни вина, ни матерщины... Странно! И в девках есть как будто что-то порядочное, даже благородное, особенно в Тирзе.
Никакого ухарства... Все с сочувствием воспринимает добрый читатель — наивные мечты простодушной Тирзы сделаться светской львицей. «Сверчка ночного жалобные трели»... шуршание мыши за обоями. Рассказ о том, как Саша возрастал... И, наконец, он забывает о Сашке и слушает самого поэта, отрывки его исповеди: «Я прикажу, кончая дни мои, / Отнесть свой труп в пустыню и высокий / Курган над ним насыпать...»; «О, я люблю густые облака, / Когда они толпятся над горою...»; «Я здесь один. Святой огонь погас / На алтаре моем. Желанье славы, / Как призрак разлетелося...»; «Я для добра был прежде гибнуть рад, / Но за добро платили мне презреньем...»; «О, вечность, вечность! Что найдем мы там / За неземной границей мира?..»; «Блажен, кто верит счастью и любви, / Блажен, кто верит небу и пророкам...»; «Блажен, кто посреди нагих степей/Меж дикими воспитан табунами...».
Бабушка не оставила за собой квартиры на Мойке. Лермонтов переехал к Никите Васильевичу Арсеньеву, а она отправилась в Тарханы. Лермонтова навещал здесь Святослав Раевский. Часто приходил Николай Юрьев. Он знал наизусть много стихотворений Лермонтова, считал его великим поэтом и настоятельно убеждал отдавать стихи в журналы. Лермонтов решительно не соглашался, но сам подумывал, что «Сашку» он, пожалуй, мог бы без чувства неловкости видеть в печати. Да чересчур нравственная цензура, конечно, не поймет его намерений и начнет черкать красными чернилами... Нет уж, пусть полежит «Сашка» дома — в целом виде... Юрьев, блестящий декламатор, прочел «Сашку» вслух, — кроме Раевского и Шан-Гирея, были при этом Столыпин-Монго, окончивший учение в Юнкерской школе, Алексей Григорьевич Столыпин и еще два-три человека — все родственники.
На другой день он уехал в Царское Село. Там Алексей Григорьевич зазвал нескольких офицеров, и они упросили Лермонтова прочесть «Сашку», думая, что это нечто вроде «Уланши» или «Гошпиталя». Он прочел — спокойно, не очень внятно, к концу все более твердо. Ему похлопали. Однако, уже уходя, полковник Ломоносов прогудел ему на ухо, как бы шутя:
— Брось ты стихи... Государь узнает, и наживешь ты себе беды!
Лермонтов только посмеялся в ответ. Ну, конечно, грандиозные попойки с бабами, ужасный картеж со ставками тысяч по десяти — это государю ничего, гусарские шалости... сквозь пальцы он смотрит на это. А офицер, который пишет стихи, для него — плохой офицер! Да он чуть ли и не прав со своей стороны. В отставку нужно идти, господин плохой офицер!.. В отставку!.. Тем более что вместо службы в голове что-то вроде «Горя от ума» вертится. Пьеса в стихах. Лермонтов наконец решился выйти к публике как поэт, но не со стихами или поэмами, а с пьесой, с трагедией. Написать, поставить на сцене Александрийского театра. И тогда решится его судьба: офицер — или все-таки литератор.
Во время учений в лагерях, в палатке, в свободные часы он обдумывал эту пьесу. Он представил себе Мочалова в главной роли. Какая же это будет роль? Конечно, сильный, во всем разочарованный человек, который делает последнюю ставку... на любовь. Игрок. А уж тут злые силы света замелькали вокруг, интригуя, угрожая, ускользая... Лермонтов ни о чем другом не мог больше думать.
Значит, начать с пьесы.
И как же он был расстроен, раздосадован, когда, возвратившись в начале августа в Петербург, раскрыл последний том «Библиотеки для чтения» и нашел там своего «Хаджи Абрека». Он сразу понял, чьих это рук дело, — Юрьева! Это он списал и отнес Сенковскому поэму. Предательство! Обругать... прибить... Лермонтов кипел негодованием. Юрьев, однако, предвидя такой оборот, недели две не появлялся, а потом пришел и спокойно закурил трубку, развалившись в креслах и положив ногу на ногу.
— Ты понимаешь, что ты наделал? — спросил Лермонтов. — Теперь могут обо мне судить по этой поэме как о плохом стихотворце.
— Поэма вовсе не плоха, — отвечал Юрьев. — Наоборот, она очень хороша! А Сенковский сказал мне, что берется напечатать все, что ты ни напишешь, все, до последней строки... Наперед, не читая!
— Видать купчишку... И заплатит мне деньги.
— Разумеется. Он всем своим авторам платит.
— «Библиотека для чтения» есть просто пук ассигнаций, превращенный в статьи. Это я тебе привожу слова Шевырева из его статьи «Словесность и торговля». Стало быть, «Хаджи Абрек» принесет мне новые сани... А потом Сенковский напечатает «Сашку», и я куплю себе ковер на стену и новые канделябры. Нет, Юрьев, слышишь? Пусть будут и деньги, но не от хитрого журнального купца. Театр! Вот старинное доброе дело для благородного литератора... А Сенковскому скажи, что я его денег не возьму, я ему ничего не продавал. И никаких стихов он от меня не получит.
— Ты хочешь писать пьесу? — обрадованно воскликнул Юрьев.
— Кто это тебе сказал? — нахмурился Лермонтов. — Ты опасен! Ты и пьесу мою можешь запродать, только оставь ее на виду. Я прикажу дядьке Андрею присматривать за тобой.
Через минуту они сидели за шахматами. Лермонтов стащил фигуру и спрятал ее в карман. Потом другую... На третьей Юрьев его поймал, и поднялся хохот.
— Это за тобой нужно присматривать! — кричал, смеясь, Юрьев.
Юрьев исчезал. Появлялся кто-нибудь другой. Раевский сидел подолгу, выбирал книгу и погружался в чтение. А Лермонтов писал пьесу. Он мог даже во время игры в шахматы оторваться на минуту и набросать несколько строк. Его герой — по имени Арбенин — с юности жил в свете, научился брать от жизни все, что ему хотелось, и наконец стал Наполеоном ломберного стола и кавалером пиковой дамы. Он испытал «все сладости порока и злодейства»; его обуревали «страстей и ощущений тьма»; он заставлял карточную судьбу «с смирением» падать к своим ногам. Но он не забывал, что был когда-то обыкновенным желторотым юношей, не сверхчеловеком, не демоном во фраке. Тогда он начал с того, что проигрался, пошел купить яду и вернулся к игре, чтобы восстановить все или умереть: «Счастье вынесло»... И больше он не проигрывал. Сделался богат, независим. Но счастья хотел он другого.