Моисей теряет сына и дочь и все свое достояние: он с горя пытался подкупить Соррини, но тот отобрал у него деньги и с угрозами выгнал. Драма заканчивается костром инквизиции... Зло торжествует. В это же время в одном из стихотворений Лермонтов пишет:
Теперь я вижу: пышный свет
Не для людей был сотворен.
Мы сгибнем, наш сотрется след,
Таков наш рок, таков закон.
Наш дух вселенной вихрь умчит
К безбрежным, мрачным сторонам.
Наш прах лишь землю умягчит
Другим, чистейшим существам.
...Вот казнь за целые века
Злодейств, кипевших под луной.
«Испанцев» Лермонтов назвал в стихотворном посвящении к ним (обращенном, очевидно, к Анне Столыпиной) «грустным трудом», над которым он «много плакал». Не для «надменного, глупого света» писал он его, не для «важного шута».
4
В июле бабушке понадобилось съездить в Москву, и Лермонтов отправился с ней. Они пробыли там почти неделю. Москва, несмотря на жару, не была пуста, особенно в вечерние часы. На Пресненских и Патриарших прудах гуляло пешком, сидело на плетеных креслах и каталось в колясках немало всякой публики, конечно, не самой богатой (та разъехалась по имениям), но весьма пышно наряженной. Раза два Лермонтов прошелся по Тверскому бульвару. Здесь дышали воздухом остатки знати, старики и старухи, засевшие в Москве из боязни дальних переездов, — комический маскарад ветхих гордецов, сопровождаемых слугами, несущими аптечные коробки и стулья, чтобы подставить их в нужный момент. С ними пожилые дочки, кажущиеся молодыми на фоне родительских морщин. Им хочется замуж... Но какие нелепые на них наряды! Будто бы прямо по парижской моде... Вороха тряпья, кружев... Длинные ленты, зонтики. А как милы просто одетые, незавитые девицы, хотя франтихи и смотрят на них с презрением.
Однажды вечером, вернувшись с прогулки, Лермонтов достал тетрадь:
С минуту лишь с бульвара прибежав,
Я взял перо — и, право, очень рад,
Что плод над ним моих привычных прав
Узнает вновь бульварный маскерад...
Двенадцать строф октавами вылились в один присест, словно кто-то отпустил сжатую пружину. Лермонтов остался доволен стихотворением, которое назвал «Булевар», — это была острая сатира в духе строф «Дон Жуана» Байрона, который умел быть шутливым, язвительным и гневным. И Пушкин умеет быть таким. И они остаются при этом на вершине поэзии... Лермонтов почувствовал, что в сатирическом таланте не отказано и ему.
Тогда же, вероятно на следующий день, он хотел продолжить эту сатиру, в которой от бульвара перешел к общей жизни света и в которую неожиданно для него самого вклинилась совсем не сатирическая строфа (о «божественной» головке, которую он не может забыть, «как песню матери» своей), но уже первая строфа, та же, что и в «Булеваре», октава с одними ударными окончаниями строк показала, что это другое стихотворение. Вместо заглавия он вставил дату: «1830 год. Июля 15-го (Москва)». Он думал о них... Да, их можно осмеять, заклеймить... Но они не только жалки. Они страшны. Ему вспомнилось детство. Тарханы...
...Всё сердце грело там,
Всё было мне наставник или друг,
Всё верило младенческим мечтам...
...Но в общество иное я вступил,
Узнал людей и дружеский обман,
Стал подозрителен и погубил
Беспечности душевный талисман.
Куда девался весь сатирический, бодро-язвительный настрой. «Не речь, но стон» сменил его, и это была какая-то непроизвольная метаморфоза, вернее — возвращение к себе. Он не сочинял. Стихи являлись вместе с чувствами. Еще раз выговорилось («Всё, что любит меня, то погибнуть должно...»):
Страшусь, в объятья деву заключив,
Живую душу ядом отравить
И показать, что сердце у меня
Есть жертвенник, сгоревший от огня.
В тишине ночи он закончил стихотворение признанием своего бессилия перед жизнью, перед такой жизнью, какой живут другие:
Что ж. — Ныне жалкий, грустный я живу
Без дружбы, без надежд, без дум, без сил,
Бледней, чем луч бесчувственной луны,
Когда в окно скользит он вдоль стены.
«Булевар» написан — от него Лермонтов не стал бы отрекаться, как и от всех прочих своих стихотворений, где он клеймил «свет», «людей». Но в этом последнем стихотворении (оно все-таки продолжение «Булевара») вдруг открывается, что ему больно быть оторванным от всех, одиноким:
Но лучше я, чем для людей кажусь.
Они в лице не могут чувств прочесть;
И что молва кричит о мне... боюсь!
Когда б я знал, не мог бы перенесть.
Противу них во мне горит, клянусь,
Не злоба, не презрение, не месть...
«Булевар» и его продолжение — как бы небольшая поэма в двух главах, таких разных, но не перечеркивающих друг друга, наоборот — дополняющих. Смыкаясь, они высекают грозовую молнию.
Всего несколько дней тому назад услышал он обрадовавшую его весть о крупном восстании в Дагестане, Чечне и Осетии, о том, что пророки Гази-Мухаммед и Ших-Шабан собрали грозную силу в горах и выиграли несколько сражений у царских войск. Лермонтов начал было писать стихотворение:
Опять вы, гордые, восстали
За независимость страны,
И снова перед вами пали
Самодержавия сыны...
Кавказ, страна его детства, должен быть свободным, диким! Но нет, кому не ясно, что покорение этих гор и ущелий только дело времени. Огромная империя медленно, как тень грозовой тучи, наползает на страну «вольности простой». Скоро, скоро услышит она «звон славы, злата и цепей»... Новое стихотворение, как вторая часть «Булевара», окончилось печально:
Нет! прошлых лет не ожидай,
Черкес, в отечество свое:
Свободе прежде милый край
Приметно гибнет для нее.
Он сидел и раздумывал над этими стихами. И все больше Кавказ казался ему как бы образом его собственной жизни. Дикий и вольный — это он сам, ребенком. Империя завоевывает, начинает теснить его... Вон сколько их, соединенных в армию, непримиримых к чуждым и чистым, — на бульварах, в особняках, на балах, в казенных кабинетах, везде... Устоять ли? Нет... надо затаиться. Слава Богу, «они в лице не могут чувств прочесть»! Ни силы, ни слабости им не прочесть. Раздумывая, Лермонтов вспомнил: «Как солнце осени суровой, / Так пасмурна и жизнь моя»... Это из «Посвящения» к «Демону» прошлого, 1829-го, года. «Солнце осени» — как это верно... Оно нисколько не остыло; оно хранит в себе тот же жар, но люди «не могут быть огреты им», потому что уже осень...
...так точно
И сердце: в нем всё жив огонь, но люди
Его понять однажды не умели,
И он в глазах блеснуть не должен вновь
И до ланит он вечно не коснется.
Зачем вторично сердцу подвергать
Себя насмешкам и словам сомненья?