Литмир - Электронная Библиотека

Лермонтов помрачнел и стал уединяться от товарищей в пустых классных комнатах. Он решил сомкнуть разорванную цепь усилием воли — вернуться к Кавказу «Измаил-Бея» и «Аула Бастунджи», написать еще поэму о своей Святой земле... Не проснется ли душа к новой жизни? К той, что должна быть не равна всей прежней, столь полной и отчаянной, а превышать ее во всем... Ведь это переход через пропасть, через мрачное ущелье к подножию новой, сияющей снегами, горы! Написать поэму — во искупление тех трех юнкерских (в своих только глазах, конечно), если искупление еще возможно.

Это была одна из страшных историй, происходивших в горах, — отчасти правда, отчасти предание... Хаджи Абрек изощренно мстит своему кровному врагу Бей-Булату:

И я убийцу отыскал:
И занесен был мой кинжал,
Но я подумал: «Это ль мщенье?
Что смерть! Ужель одно мгновенье
Заплатит мне за столько лет
Печали, грусти, мук?.. О, нет!
Он что-нибудь да в мире любит:
Найду любви его предмет,
И мой удар его погубит!»

Он приехал в саклю Бей-Булата, когда того не было дома, и (в нарушение и закона кровной мести и закона гостеприимства) отсек голову его юной жене, которая встретила его как гостя, угощала чихирем и пшеном и даже развлекала пляской... Кажется, уж куда страшнее, но и этот ужас осложнен, увеличен. Предыстория убийства женщины такова: в ауле Джемат, где жил Хаджи Абрек, один из стариков, у которого Бей-Булат похитил дочь, кинул клич:

Сюда, наездники Джемата!
Откройте удаль мне свою!
Кто знает князя Бей-Булата?
Кто возвратит мне дочь мою?

На его призыв и ответил Хаджи Абрек. Он привез старику голову дочери... Он ведь не обещал доставить ее живой! Это потрясение убило старика на месте. Бей-Булату этот страшный мститель не позволил долго горевать о жене — он нашел его и исполнил свой долг, хотя и ценою собственной жизни:

Промчался год. В глухой теснине
Два трупа смрадные, в пыли,
Блуждая путники нашли,
И схоронили на вершине.
Облиты кровью были оба,
И ярко начертала злоба
Проклятие на их челе.
Обнявшись крепко, на земле
Они лежали, костенея,
Два друга с виду — два злодея!..

Это отзвук «Гяура» Байрона: «Ненависть толкает двух врагов в последние взаимные объятия, когда, сцепившись в бою, они обхватывают друг друга руками с тем, чтобы никогда уже не разойтись... Истые враги, раз встретившись, остаются неразлучны даже в смерти».

Хаджи Абрек мстил за смерть брата. Но он, подобно Вадиму, становится еще до совершения мести убийцей — убита юная Лейла, убит и ее старик отец. Если сильная личность устремляется к злой цели — каждый ее шаг порождает зло и враждебен людям. Это про́клятый человек... Каллы... Ни молодость, ни старость не склоняют его сердца к милосердию. Ни горы Кавказа, устремленные к небу... У Хаджи Абрека душа Демона, порвавшего с небом.

Кавказ... Демон... Все мысли, все чувства, связанные с ними, вызревали в Москве, — она еще и поэтому для Лермонтова родина, а не только потому, что он там родился. Как бы красив ни был Петербург, он ничем, даже морем, не мог затронуть души Лермонтова. Ни улицы, ни дворцы, ни каналы, ни балы — ничто ему тут не нравилось. И как вспыхивало сердце, когда ему вспоминались Кремль с Иваном Великим, Сухарева башня, Симонов и Донской монастыри, Тверской бульвар, Марьина роща, Петровское.

Когда преподаватель русской словесности Василий Тимофеевич Плаксин задал юнкерам «описательное» сочинение по тем правилам, которые содержались в «Кратком курсе словесности, приспособленном к прозаическим сочинениям», Лермонтов стал описывать Москву с птичьего полета. Много раз бывал он на верхнем ярусе колокольни Ивана Великого, а увиденное оттуда не может забыться.

«Кто никогда не был на вершине Ивана Великого, — писал Лермонтов, — кому никогда не случалось окинуть одним взглядом всю нашу древнюю столицу с конца в конец, кто ни разу не любовался этою величественной, почти необозримой панорамой, тот не имеет понятия о Москве, ибо Москва не есть обыкновенный большой город, каких тысяча; Москва не безмолвная громада камней холодных, составленных в симметрическом порядке... нет! у нее есть своя душа, своя жизнь». Московский колокольный звон! — нельзя не сказать о нем уже в самом начале. Это родной, с детства привычный голос города: «Как у океана, у нее есть свой язык, язык сильный, звучный, святой, молитвенный!.. Едва проснется день, как уже со всех ее златоглавых церквей раздается согласный гимн колоколов, подобно чудной, фантастической увертюре Беетговена, в которой густой рев контрабаса, треск литавр с пением скрыпки и флейты образуют одно великое целое; — и мнится, что бестелесные звуки принимают видимую форму, что духи неба и ада свиваются под облаками в один разнообразный, неизмеримый, быстро вертящийся хоровод!.. О, какое блаженство внимать этой неземной музыке, взобравшись на самый верхний ярус Ивана Великого, облокотясь на узкое мшистое окно, к которому привела вас истертая, скользкая, витая лестница, и думать, что весь этот оркестр гремит под вашими ногами, и воображать, что все это для вас одних, что вы царь этого невещественного мира, и пожирать очами этот огромный муравейник, где суетятся люди, для вас чуждые, где кипят страсти, вамп на минуту забытые!.. Какое блаженство разом обнять душою всю суетную жизнь, все мелкие заботы человечества, смотреть на мир — с высоты!»

С высоты — это взгляд Лермонтова на мир, — на Москву и на Кавказ, на все... Он не умеет смотреть на него с уровня своего низенького человеческого роста. Духовные глаза могут в смутный, переходный период жизни на время закрыться, как бы затмиться сном, но они есть. И есть такой слух, который слышит неземную музыку. Он может вообразить себя на высоте «царем этого невещественного мира» звуков, владеющим языком, «сильным, звучным, святым, молитвенным»... И это есть его собственная, настоящая сущность, веры в которую он не может утратить до конца, каким бы ничтожеством он ни представлял себя.

Как раз в дни, когда Лермонтов захвачен был воспоминаниями о Москве, пришел к нему оттуда привет, словно один из тихих звуков «неземной музыки». Явившись в одно из майских воскресений домой, он застал там Акима Шан-Гирея. Он приехал поступать в Артиллерийское училище и поселился у Елизаветы Алексеевны.

«Я привез ему поклон от Вареньки. — вспоминал Шан-Гирей. — В его отсутствие мы с ней часто о нем говорили; он нам обоим, хотя не одинаково, но равно был дорог. При прощанье, протягивая руку, с влажными глазами, но с улыбкой, она сказала мне:

— Поклонись ему от меня; скажи, что я покойна, довольна, даже счастлива.

Мне очень было досадно на него, что он выслушал меня как будто хладнокровно и не стал о ней расспрашивать; я упрекнул его в этом, он улыбнулся и отвечал:

— Ты еще ребенок, ничего не понимаешь!

— А ты хоть и много понимаешь, да не стоишь ее мизинца! — возразил я, рассердившись не на шутку.

Это была первая и единственная - наша ссора; но мы скоро помирились».

Лермонтов не заметил, что тут произошла какая-то «ссора». Увидев, что мальчишка вскинулся на защиту Вареньки, он улыбнулся, похлопал его успокоительно по плечу и ушел к себе. «Покойна... довольна... счастлива! — подумал он. — Слава Богу! Для меня же — не слова, для меня — влажные глаза... Вот что она шлет мне... Она любит меня». Он хотел почувствовать себя счастливым и не мог, хотя всей душой понимал, что это — его счастье. Одиноко и грустно стало ему. Но раньше грусть и горе заставляли его писать стихи! Жгли его душу, гнали ее куда-то. А что же теперь? Переход через пропасть?

76
{"b":"128577","o":1}