Литмир - Электронная Библиотека

Башуцкий упросил Лермонтова написать очерк об одном из типов российских жителей — о каком он хочет. Упросить было бы невозможно, если бы Лермонтов не вспомнил обыкновенных армейских офицеров, служащих на Кавказе, на Линии, — и именно таких, которые отсутствие образования или воспитания, а также богатства и светскости, замещают особенной «страстью» — увлечением всем черкесским, становятся «существами полурусскими, полуазиатскими».

Небольшой очерк был написан быстро — одна характерная черта героя тащила за собой другую, пока наконец не сложился из них образ «настоящего кавказца», храброго, честного, немного смешного, но в общем симпатичного. После этого пришло ему на ум заняться еще одним прозаическим сочинением — в духе фантастических повестей Одоевского. Герой этого сочинения — художник по фамилии Лугин (от города Луги, что под Петербургом), который втянут в призрачную жизнь, в бесконечную карточную игру со стариком-призраком, в надежде выиграть его дочь, красавицу, тоже призрачную. Для старика с дочерью их призрачная жизнь — проклятие, они жаждут покоя, обыкновенного, как у обыкновенных мертвецов — могильного... Но Лугин как-то этого не понимает... не думает об этом.

«Однажды он объявил, — вспоминала Ростопчина, — что прочитает нам новый роман под заглавием «Штосс», причем он рассчитал, что ему понадобится, по крайней мере, четыре часа для его прочтения. Он потребовал, чтобы собрались вечером рано и чтобы двери были заперты для посторонних. Все его желания были исполнены, и избранники сошлись числом около тридцати; наконец Лермонтов входит с огромной тетрадью под мышкой, принесли лампу, двери заперли, и затем начинается чтение; спустя четверть часа оно было окончено. Неисправимый шутник заманил нас первой главой какой-то ужасной истории, начатой им только накануне; написано было около двадцати страниц, а остальное в тетради было белая бумага».

История была действительно ужасная. Художник Лугин, почти все проигравший старику, уже начал продавать свои вещи. Красавица-призрак жаждет быть проигранной, но ее отцу неизменно везет, хотя и он жаждет обратного. «Всякую ночь в продолжение месяца эта сцена повторялась: всякую ночь Лугин проигрывал; но ему не было жаль денег, он был уверен, что наконец хоть одна карта будет дана, и потому все удваивал куш: он был в сильном проигрыше, но зато каждую ночь на минуту встречал взгляд и улыбку, за которые он готов был отдать все на свете. Он похудел и пожелтел ужасно. Целые дни просиживал дома, запершись в кабинете; часто не обедал. Он ожидал вечера, как любовник свиданья, и каждый вечер был награжден взглядом более нежным, улыбкой более приветливой... И всякий вечер, когда они расставались, у Лугина болезненно сжималось сердце — отчаянием и бешенством...»

В этой незаконченной (если только она не была так и задумана незаконченной) повести мистика и городская реальность, ирония и тревога, шарж и лиризм сплелись в одно таинственно-трагическое целое. Лермонтов подал ее как розыгрыш, но, вероятно, многие слушатели почувствовали, что этому несчастному Лугину он дал что-то очень существенное от себя. Это стремительное приближение катастрофы... эта надежда добиться ускользающего выигрыша... «Отлично принятый в свете», как говорит Ростопчина, обласканный друзьями, Лермонтов чувствовал, что официальный Петербург выталкивает его вон, и не просто вон, а во тьму... во мрак и ужас... В это именно время, как вспоминает Соллогуб, Лермонтов «любил чертить пером и даже кистью вид разъяренного моря, из-за которого поднималась оконечность Александровской колонны с венчающим ее ангелом», то есть Петербург, поглощенный морем.

В конце марта, совершенно случайно, он попал к знаменитой гадалке Александре Филипповне Кирхгоф. Он рассеянно слушал, что говорила она его приятелю, а потом спросил ее, выпустят ли его в отставку, оставят ли в Петербурге. Кирхгоф сказала, что ему никогда больше в Петербурге не бывать и что ожидает его другая отставка, «после коей уж ни о чем просить не станешь». Лермонтов посмеялся такому гаданию, но в груди у него похолодело. Он почти поверил этому. И хотя ему дали отсрочку на несколько дней, он стал всем говорить, что собирается в путь... Ростопчина сочинила стихотворение «На дорогу!» — с посвящением «Михаилу Юрьевичу Лермонтову» и эпиграфом из «Божественной комедии» Данте.

Есть длинный, скучный, трудный путь...
К горам ведет он, в край далекий;
Там сердцу в скорби одинокой
Нет где пристать, где отдохнуть!
Там к жизни дикой, к жизни странной
Поэт наш должен привыкать
И песнь и думу забывать
Под шум войны, в тревоге бранной!
Там блеск штыков и звук мечей
Ему заменят вдохновенье,
Любви и света обольщенья...
...Но есть заступница родная
С заслугою преклонных лет, —
Она ему конец всех бед
У неба вымолит, рыдая,
Но заняты радушно им
Сердец приязненных желанья, —
И минет срок его изгнанья,
И он вернется невредим!

Это было написано 27 марта. А 24-го Жуковский передал императрице письмо бабушки Лермонтова. Императрица в противоположность императору сочувствовала Лермонтову и делала попытки заступиться за него, правда, безуспешно. Жуковский еще не теряет надежды — 16 апреля свадьба великого князя, бывшего его ученика. Он ободряет Лермонтова и просит его больше писать и готовить новую книгу стихов. Они видятся у Карамзиных, Одоевского, Ростопчиной, в Шепелевском дворце, где живет Жуковский.

В первых числах апреля вышел 4-й номер «Отечественных записок», где была помещена «Родина». В этой же книжке Краевский дал нечто вроде объявления: «Герой нашего времени» соч. М. Ю. Лермонтова, принятый с таким энтузиазмом публикою, теперь уже не существует в книжных лавках: первое издание его все раскуплено; приготовляется второе издание, которое скоро должно показаться в свет; первая часть уже отпечатана. Кстати о самом Лермонтове: он теперь в Петербурге и привез с Кавказа несколько новых прелестных стихотворений, которые будут напечатаны в «Отечественных записках». Тревоги военной жизни не позволили ему спокойно и вполне предаваться искусству, которое назвало его одним из главнейших жрецов своих; но замышлено им много, и все замышленное превосходно. Русской литературе готовятся от него драгоценнейшие подарки».

Объявление сильно запоздало — «тревоги военной жизни» надвигались вновь... Если бы отставка, — он засел бы за романы (Суворов... 1812—1815 годы... Ермолов и Грибоедов на Кавказе...). Явился бы и новый журнал, и в нем стали бы печататься эти романы. Однако с течением времени становилось ясно, что гадалка Кирхгоф права. Кажется, что и в том, что «уж ни о чем просить не станешь».

— Убьют меня, Владимир, — сказал он Соллогубу.

— Как ты смеешь... — зашумел тот и, пытаясь выбить из него эту страшную мысль, говорил много, убедительно, но ничего не достиг. Лермонтов то же самое сказал Ростопчиной. На ее прекрасных близоруких глазах показались слезы, но она быстро справилась с собой и стала вышучивать Лермонтова и, наконец, даже рассмешила его.

В начале 1841 года в Петербурге было много разговоров о недавнем грандиозном празднике в Париже. В ноябре 1840 года с острова Св. Елены в столицу Франции был перевезен прах Наполеона. Кроме разговоров, были стихи — Хомяков, например, напечатал в «Москвитянине», в первых трех его номерах, три стихотворения об этом событии. В первом из них он говорит о том, как встретит фрегат, везущий останки вождя, «с шумом буйных ликований, / Поздней ревности полна, / В дни несчастья, в дни страданий / Изменившая страна!». Хомяков писал об «огне святыни» (пожаре Москвы), спалившем «силу гордости земной», о том, что «не меч, не штык трехгранный... / Усмиритель бури бранной — / Наша сила, русский крест!».

143
{"b":"128577","o":1}