...Но я боюся вам наскучить,
В забавах света вам смешны
Тревоги дикие войны;
Свой ум вы не привыкли мучить
Тяжелой думой о конце;
На вашем молодом лице
Следов заботы и печали
Не отыскать, и вы едва ли
Вблизи когда-нибудь видали,
Как умирают. Дай вам Бог
И не видать: иных тревог
Довольно есть. В самозабвеньи
Не лучше ль кончить жизни путь...
Этот женский образ условен; может быть, это воспоминание о тех чувствах, которые мучили его в детстве и ранней юности (об Анюте Столыпиной... Ивановой Наташе...). Тогда он еще мог обмануться:
И долго, долго вас любил,
Потом страданьем и тревогой
За дни блаженства заплатил;
Потом в раскаяньи бесплодном
Влачил я цепь тяжелых лет;
И размышлением холодным
Убил последний жизни цвет...
Это отчасти Борис Ульин — герой стихотворной повести Александра Карамзина. Очевидно, Лермонтову хотелось представить в своем стихотворении обобщенные образы, как в «Герое нашего времени». Очень может быть, что это всего лишь фрагмент большой поэмы о войне на Кавказе, первый ее краткий очерк. Поход... штыковая атака... резня в волнах Валерика... Солнце палит нещадно.
А там вдали грядой нестройной,
Но вечно гордой и спокойной
Тянулись горы — и Казбек
Сверкал главой остроконечной.
И с грустью тайной и сердечной
Я думал: жалкий человек.
Чего он хочет!.. небо ясно,
Под небом места много всем,
Но беспрестанно и напрасно
Один враждует он — зачем?..
Проснулась душа фаталиста — проснулась после боя. В ней поселилось отвращение к убийству, к войне. Оружие выпало из его рук... А как он сражался! Самозабвенно, горячо... Во время сражения сердце его спало.
Быть может, небеса востока
Меня с ученьем их пророка
Невольно сблизили. Притом
И жизнь всечасно кочевая,
Труды, заботы ночь и днем,
Всё, размышлению мешая,
Приводит в первобытный вид
Больную душу: сердце спит,
Простора нет воображенью...
И нет работы голове...
Взгляд на снега Казбека вернул фаталиста из сонного оцепенения к жизни, к размышлению, к Богу... Святые старцы в заоблачном монастыре Бетлеми, живущие там, может быть, со времен святой равноапостольной Нины, не вкушают пищи и молятся денно и нощно за человека... За горца, аул которого сожжен и хлеб затоптан, а семья ютится по-звериному в пещере... за солдата, забывшего о сохе и родных краях и гибнущего от пули и кинжала неизвестно ради чего. С «тяжелой думой о конце» смотрит проснувшийся фаталист на царственную главу Казбека.
...Приближалась середина сентября, а писем еще ни от кого, кроме Краевского, не было. 12-го Лермонтов пишет Алексею Лопухину: «Ты не можешь вообразить, как тяжела мысль, что друзья нас забывают. С тех пор как я на Кавказе, я не получал ни от кого писем, даже из дому не имею известий... Не знаю, почему от бабушки ни одного письма. Не знаю, где она, в деревне или в Петербурге. Напиши, пожалуйста, видел ли ты ее в Москве». Он описал здесь «одно довольно жаркое» дело, то есть Валерикское сражение, прикинувшись азартным воякой: «Я здесь проведу до конца ноября, а потом не знаю куда отправлюсь — в Ставрополь, на Черное море или в Тифлис. Я вошел во вкус войны и уверен, что для человека, который привык к сильным ощущениям этого банка, мало найдется удовольствий, которые бы не показались приторными...» Удовольствий!.. Видно, Лопухину, как и многим, Лермонтов никогда не открывал своих настоящих мыслей, настоящего себя. Самое большое удовольствие, которое могла подарить Лермонтову война, — это смертельная пуля. Он думал об этом не шутя. Его безрассудная храбрость оправдывалась, может быть, в основном этим. С другой стороны, если ты боевой офицер и воюешь — ищи или не ищи смерти, а свое получишь. В том же стихотворении о Валерике Лермонтов описал смерть любимого солдатами капитана. Тогда же он написал «Завещание», в котором герой — все тот же тип Бориса Ульина — простого честного офицера, — смертельно ранен («навылет в грудь») и, как бывает в русских песнях, просит товарища, едущего домой («завещает» ему), передать его последние пожелания.
Ужасно мучается от раны в шею Сергей Трубецкой (пуля, едва не задев дыхательное горло, засела в тканях, и ее не решались извлечь). У Глебова разбита ключица, рука на перевязи, он желт, в лице ни кровинки. Лермонтов закрывает глаза и вспоминает душный, пахнущий порохом день, — рубашка мокра от пота, из-под фуражки текут струйки... впереди, сзади — солдаты с ружьями наперевес, и их белые рубахи темны от пота и пыли. Вот падает один солдат... другой... Но выстрелы все реже... Можно поговорить — в одном из идущих рядом солдат он узнал Лихарева, пошел рядом с ним. Заговорили. О том, что Гегель оспаривал идею Канта о вечном мире. Вечный мир по Гегелю — гниющее озеро, превращающееся в болото; нужен ветер, ураган, чтобы взбаламутить его. Гегель согласен с Шиллером, что мирная жизнь не есть высшее благо. При долгом мире нравственный организм народа застаивается, костенеет, загнивает. Нужна война, все потрясающая, освежительная война. По Гегелю Наполеон прямо спаситель человечества — какие болотища-трясины перевернул, разметал... как потянулись люди к высшей нравственности... Прав ли Гегель? Лермонтов с Гегелем не согласен. Лихарев тоже. Человек должен непрерывно совершенствоваться, не отбрасывая себя убийствами к дикому состоянию. Лихарев падает, выронив ружье...
А вот и отзвуки мирной жизни, вести из «болота». Краевский прислал «Литературную газету» за май и «Отечественные записки» за июнь и июль — там отзывы о «Герое нашего времени», о стихах. Краевский пишет, что сборник «Стихотворения» 13 августа разрешен цензурным комитетом (Никитенко не решился взять ответственность целиком на себя — все-таки автор в опале, сослан). Краевский по уши в долгах, журналу его предрекают скорый конец, но он упрямо выходит в назначенное время и — претолстыми книжками!.. «Библиотека для чтения» бранит его без устали, но, как пишет Лермонтову Краевский, «твои стихи неизменно хвалит». А вот отзыв Сенковского о Лермонтове-прозаике: «В повестях, изданных им теперь под заглавием «Герой нашего времени», он является умным наблюдателем, с положительным взглядом на предметы и с поэтическим воображением. Рассказ его превосходен; язык легок, прост и весьма приятен. Характер этого героя весьма занимателен и хорошо выдержан».
Но Белинский! Белинский!.. Он сделался как бы трубадуром и глашатаем Лермонтова, неистовым его пропагандистом. И Лермонтов видит, что его никто не любит и не понимает так глубоко, как Белинский. И как хорошо он начал — с Кавказа: «Так как сценою действия избран Кавказ, — пишет он после похвал характерам Печорина, Максима Максимыча и Грушницкого (они «принадлежат к лучшим созданиям, какими гордится наша литература»...), — то читатели и найдут в этом романе самое поэтическое и при этом самое верное изображение сей поэтической стороны, так ложно представленной в фразистых описаниях Марлинского. Г-н Лермонтов знаком с Кавказом не понаслышке, любит его со всею страстию поэта и смотрит на него не с экзальтацией), которая видит во всем одну внешность и выражает восторг криком, но с тем сосредоточенным чувством, которое проникает в сущность и глубину предмета... В стихотворении «Дары Терека» его могучая и роскошная фантазия создала апотеоз Кавказа, дав ему индивидуальную личность, поэтически олицетворив Каспия и Терек; в стихотворении «Памяти А. И. О<доевско>го» он как бы мимоходом намекает на поэтическую внешность Кавказа... В «Колыбельной казачьей песне» он поэтически воссоздал сторону жизни тех новых и удалых сынов Кавказа, без которых неполна и неопределенна его физиономия. И в этих песнях так роскошно, в таком простом величии и в такой поразительной истине является поэтический образ Кавказа, сокровенная мысль природы, которая явилась в его недвижных громадах, мысль, как бы оторвавшаяся от явления и явившаяся в новых, идеальных образах лирической поэзии. Но в «Герое нашего времени» вы видите повседневную жизнь обитателей Кавказа... Тут не одни черкесы: тут и русские войска, и посетители вод, без которых неполна физиономия Кавказа. Бывшие там удивляются непостижимой верности, с какою обрисованы у г. Лермонтова даже малейшие подробности. Юный поэт заплатил полную дань волшебной стране, поразившей лучшими, благодатнейшими впечатлениями его поэтическую душу. Кавказ был колыбелью его поэзии, так же, как он был колыбелию поэзии Пушкина, и после Пушкина никто так поэтически не отблагодарил Кавказ за дивные впечатления его девственно величавой природы, как Лермонтов».